— Они говорят мне всякое, папочка — шептала она. — Говорят, говорят…
Касс никогда не рассказывала, что именно ей нашептывали, что требовали сделать. Это была ее тайна. Наступали периоды временного улучшения, голоса давали нам передышку на целые недели, а то и месяцы. Каким же спокойным казался тогда дом — будто внезапно прекращался бесконечный шум. Но некоторое время спустя, свыкнувшись, я снова слышал в каждой комнате все ту же неумолкавшую тревожную ноту, от пронзительно-тонкого звука которой вдребезги разбивалась как хрупкое стекло любая надежда. Перед лицом неведомой опасности самой спокойной из нас троих оставалась Касс. Иногда она демонстрировала такую полную безмятежность, что, казалось, ее вообще здесь нет, она упорхнула с попутным ветром, легкая как пушинка. Ее окружает иная атмосфера, иная среда обитания. Думаю, для нее мир — всегда чужое, незнакомое место, в котором, однако, она существует. Вот что самое мучительное: представлять, как она стоит там, на каком-то пустынном сером берегу океана потерянных душ, а в голове не умолкая звучит пение сирен. Она всегда была одна, вне всего. Как-то раз я пришел, чтобы забрать Касс из школы и увидел, как она стоит и всматривается в дальний конец длинного зеленого коридора, где собралась стайка до хрипоты накричавшихся девчонок. То ли они затевали какую-то игру, то ли собирались выйти на улицу, и в воздухе звенящим эхом разносились их возбужденный говор и смех. Касс замерла, сосредоточенно нахмурилась, прижав к груди ранец, чуть подавшись вперед и склонив набок голову, как влюбленный в свою науку зоолог, не в силах оторвать взгляд от невероятно редкого насекомого с уникальной окраской, которое сидит на другом берегу слишком глубокой реки и может в любой момент взлететь и бесследно исчезнуть в лесу. Она услышала мои шаги, подняла голову и улыбнулась, моя Миранда. Ее зрачки тут же исполнили свой обычный фокус, разом повернулись, как плоские металлические диски, вновь обратив ко мне свою слепую, ничего не выражающую изнанку. Мы вышли на улицу; она на мгновение остановилась, уткнувшись взглядом в землю. Мартовский ветер, серый, как ее школьное пальто, заставлял плясать столбики пыли у наших ног. Вдали звонил колокол собора, и его постепенно затихающие, вибрирующие раскаты словно колыхали воздух вокруг нас. На уроке истории ей рассказали о Жанне д'Арк и о том, как ей слышались голоса, сказала мне Касс. Она подняла голову, прищурилась, и с улыбкой бросила взгляд в сторону реки.
— Как ты думаешь, меня тоже сожгут на костре? — Это станет ее любимой шуткой.
Удивительно, с какой яростной настойчивостью память удерживает самые незначительные на первый взгляд события. Целые периоды моей жизни исчезли, как рухнувший в море утес, а я судорожно цепляюсь за какие-то мелочи. В эти праздные дни, а особенно когда приходят бессонные ночи, я коротаю время, перебирая фрагменты воспоминаний, словно черный дрозд, который копается в облетевших листьях в поисках одной-единственной важной детали, таящейся в глине, среди полусгнивших деревяшек и жучиных надкрылий, лакомого кусочка, который внесет смысл в бессмысленный поток воспоминаний, жирного червяка, лежащего на виду, но замаскированного наслоениями случайностей. Есть эпизоды с Касс, которые навсегда должны остаться в памяти, словно клеймо, выжженное внутри черепа, пока они тянулись, я не верил, что мне посчастливиться когда-нибудь избавиться от них, — ночные дежурства у телефона, бесконечные бдения рядом с неподвижным, сжавшимся под скомканными простынями телом, пепельно-серые часы ожидания у дверей безымянных консультантов, — но сейчас все это кажется лишь полузабытыми обрывками дурного сна, а вот ее застывший мирок, брошенный вскользь взгляд от двери, бессмысленная поездка на машине вместе с ней, погруженной в молчаливое оцепенение, постоянно возникают перед глазами, настойчиво намекая на свою важность.
Холодный рождественский день. Я привел Касс в парк, чтобы она опробовала роликовые коньки. Деревья одеты белым инеем, надвигаются сумерки, в неподвижном воздухе висит розоватый туман. Настроение у меня неважное; здесь собрались толпы визжащих детей и их раздражающе безучастные отцы. Касс, дрожа, намертво вцепилась в меня и никак не хотела отпускать. Все равно что обучать крошку-инвалида азам ходьбы. В конце концов, она потеряла равновесие. Конек стукнул меня по лодыжке, я от неожиданности выругался и инстинктивно высвободил руку. Касс пошатнулась, попыталась устоять, но потом поскользнулась и села прямо на дорожку. Каким же взглядом окинула она меня тогда!
Еще один эпизод с падением. Это было в апреле, мы вместе отправились в горы. Стояла совсем еще зимняя погода. Прошел мокрый снег, потом неуверенно выглянуло солнце, небо походило на тусклое стекло, на белом снегу яркими желтыми огоньками пылал цветущий дрок, повсюду сочилась, капала, журчала под гладким ковром разросшейся травы талая вода. Я назвал скользкий снег промороженным, а она притворилась, что услышала «мороженое», стала спрашивать, где оно, и, и подбоченившись, изображая буйное веселье, разразилась своим фыркающим смехом. Она всегда была неловкой, а в тот день одела резиновые сапоги и тяжелое пальто, и проходя по каменистой дорожке, вьющейся между высокими сине-черными соснами, споткнулась, упала и разбила губу. Капли крови, словно ягоды, усеяли белый снег. Я подхватил ее, прижал к себе, теплый пухлый переполненный горем комочек, ощутил соленый привкус слез, словно капельки ртути, осевших на моих губах. Я вспоминаю, как мы стояли там, окруженные трепещущими деревьями, чириканьем птиц, доверительным шепотком журчащей воды, и что-то во мне слабеет, оседает все больше и больше, а потом с натугой возвращает себя в прежнее состояние. Что такое счастье, как не усовершенствованная разновидность боли?
* * *
Дорога, по которой я возвращался домой после разбудившей столько тревожных мыслей прогулки по берегу, почему-то привела к холмам. Я даже не сознавал, что поднимаюсь, пока не очутился на том самом месте, где остановил машину одной зимней ночью, ночью неведомого зверька. Стояла жара; пронизанным солнцем воздух над полями наполняло негромкое жужжание. Я стоял на уступе холма, а под ногами распростерся ощетинившийся крышами город, окутанный бледно-голубой дымкой. Я видел площадь, свой дом и белоснежные стены монастыря Стелла Марис. У обочины дороги, в кустах боярышника, бесшумно перескакивала с ветки на ветку маленькая коричневая птичка. Море за городом превратилось в призрачную как мираж бескрайнюю гладь, сливавшуюся с небом. Наступил мертвый час летнего дня, когда все замирает, даже птицы не щебечут. В такое время, в таком месте можно потерять себя. Окруженный тишиной, я вдруг различил едва уловимый звук, некое подобие тающей, растворившейся в воздухе трели. Я не мог понять, откуда он взялся, пока не осознал, что это шумит мир, слившиеся воедино голоса всего, что в нем живет и продолжает просто жить, и мое сердце почти успокоилось.
Я вышел в город. В воскресенье улицы были пусты, и черные блестящие окна закрытых магазинов неодобрительно глядели на меня. Клинообразная иссиня-черная тень рассекала улицу пополам. На одной стороне припаркованные машины припали к дороге в полуденной жаре. Какой-то малыш швырнул в меня камешек и, хохоча, убежал. Наверное, я представлял собой довольно жалкое зрелище: выпученные глаза, всклокоченные волосы и трехдневная щетина. Случайная собачонка брезгливо обнюхала отвороты моих брюк. Где я, кто я: мальчик, подросток, юноша или провалившийся актер? Это место я должен знать, ведь я здесь вырос, но я чужой, никто не вспомнит меня по имени, да и сам я его наверняка не назову. Настоящего не существует, прошлое распалось, и только будущее определено. Перестать постоянно становиться, и попросту стать, водрузить себя статуей на какой-нибудь забытой, усыпанной мертвыми листьями площади, быть избавленным от разрушения, с равной стойкостью перенося зиму и лето, весну и осень, снег, дождь, солнце, превратиться в неотъемлемую часть бытия даже для птиц: каково это? Я купил бутылку молока и яйца в коричневом пакете у старухи, торгующей в переулке, и отправился к себе.