Тита наблюдала, как доктор Браун в тишине осуществлял все эти манипуляции.
Она сидела у окна маленькой лаборатории, которая находилась в пристройке на заднем дворе докторского дома. Свет, проникавший в окно, падал ей на спину, но Тита почти не чувствовала его тепла, настолько оно было слабым. Ее хроническая зябкость не давала ей согреться, хотя она и куталась в свое тяжелое шерстяное покрывало. По ночам она продолжала его довязывать с одного края из пряжи, которую ей купил Джон.
Это был их самый любимый уголок. Тита открыла его через неделю после прибытия в дом доктора Джона Брауна. Потому что Джон, вопреки тому, о чем Матушка Елена его просила, — поместить Титу в сумасшедший дом, — привез ее пожить рядом с ним. И Тита не переставала благодарить его за это. В сумасшедшем доме она бы и, впрямь сошла с ума. А тут, окруженная теплыми словами и заботой Джона, она чувствовала себя с каждым днем все лучше и лучше. Свое прибытие в этот дом она помнила смутно, как во сне. Среди неясных образов она хранила в памяти бесконечную боль, когда доктор вправлял ей нос.
После этого большие и ласковые руки Джона, сняв с нее одежду, искупали ее, ос-торожно освободили от голубиного помета, вернув телу чистоту и благоухание. Наконец, он нежно расчесал ей волосы и уложил в постель, где Тита утонула в крахмальной белизне простынь. Эти руки избавили ее от ужаса, и она никогда об этом не забудет. Однажды, когда у нее появится желание говорить, Тита хотела бы, чтобы Джон узнал об этом, но покуда она предпочитала молчать. Она должна была привести в порядок мысли и все еще не находила нужных слов, чтобы выразить чувства, обуревавшие ее с той поры, как она покинула ранчо. Она испытывала большую неуверенность в себе. В первые дни она даже не хотела выходить из своей комнаты, еду туда ей носила Кэт, американка лет семидесяти, которая, помимо того что занималась кухней, ухаживала за Алексом, маленьким сыном доктора. Его мать умерла сразу же после его рождения. Тита слушала, как Алекс смеется, бегая по двору, без желания познакомиться с ним.
Иногда Тита даже не притрагивалась к еде, ее огорчало, что она такая безвкусная. Вместо того чтобы есть, она предпочитала целыми часами разглядывать свои руки. Как маленькая, она изучала их и начинала признавать за свои собственные. Она могла двигать ими по своему желанию, но пока не знала, что с ними делать, — разве что вязать. Никогда у нее не было времени задуматься над такими вещами. Подле матери все, чем ее руки должны были заниматься, было жестко предопределено. Она должна была вставать, одеваться, разжигать огонь в печке, готовить завтрак, кормить домашних животных, мыть посуду, стелить постель, готовить обед, мыть посуду, гладить белье, готовить ужин, мыть посуду — и так день за днем, год за годом. Не останавливаясь ни на миг, не думая, это ли ей надлежит делать в жизни. Сейчас, когда ее руки были неподвластны приказам матери, она не знала, о чем попросить их, что они могли для нее сделать, — никогда она не могла решить это сама. Вот бы руки ее стали птицами и взлетели! Она была бы рада, если бы они унесли ее как можно дальше, дале-ко-далеко. Подойдя к выходившему во двор окну, она вскинула руки к небу, ей захотелось улететь от самой себя, она не хотела думать, какое решение ей принять, она не хотела больше говорить. Не хотела, чтобы слова кричали о ее боли.
Всей своей душой она возжелала, чтобы ее руки вознесли ее. Так она постояла какое-то время, разглядывая синюю высь небес сквозь неподвижные пальцы. Она было решила, что чудо свершается, когда заметила, что ее пальцы обволакиваются слабым, утекающим в небо струением. Она уже приготовилась воспарить, влекомая высшей силой, но ничего такого не произошло. Тита разочарованно открыла, что струение это исходит не от нее.
Дымок выбивался из маленькой комнаты в глубине двора. Струйка эта, распространявшая вокруг дивный и одновременно такой родной аромат, заставила открыть окно, чтобы глубже вдохнут его. Закрыв глаза, она тут же увидела себя сидящей рядом с Начей на полу кухни и делающей маисовые лепешки, увидела кастрюлю, в которой кипело ужасно ароматное варево, а рядом фасоль испускала свое первое бульканье… Не задумываясь, она решила разузнать, кто готовит. Это не могла быть Кэт. Существо, которое сотворяло кушанья такого рода, — уж оно должно было знать толк в стряпание. И не видя его, Тита угадывала в этом существе, кем бы оно ни было, что-то бесконечно родственное.
Она порывисто пересекла двор, открыла дверь и увидела приятную женщину лет восьмидесяти от роду, которая очень походила на Начу. Длинная заплетенная коса была аккуратно уложена на голове, женщина отирала пот со лба передником. Б ее лице угадывались явные индейские черты. Она кипятила чай в глиняном горшочке.
Женщина подняла; взгляд и сердечно улыбнулась Тите, приглашая ее сесть рядом с ней. Тита так и сделала. Тут же ей предложили чашечку чудесного чая. Тита сделала маленький глоток, всем своим существом вбирая дивный вкус неведомыж и очень знакомых трав. Тепло и вкус этого отвара пробудили в всей невыразимо приятные чувства.
Она не сразу рассталась с этой сеньорой. Та тоже молчала — в словах не было необходимости. С самого начала между ними возникла связь, которая была красноречивее всех слов.
С той поры Тита ежедневно ее навещала. Но мало-помалу вместо нее стала встречать там доктора Брауна. Б первый раз это показалось ей странным. Для нее было неожиданным не только заставать его там, но также и видеть изменения в самом устройстве этого места, где появилось много разных аппаратов, змеевиков, ламп, термометров и других приборов… Из его кабинета в угол этой комнаты перекочевала маленькая печурка. Тита чувствовала, что это вторжение было несправедливым, но, так как ока не хотела, чтобы с ее губ сорвался хотя бы один звук, она отложила на будущее как свое суждение по этому поводу, так и вопрос о местонахождении изгнанницы и о том, кто она. Сказать по правде, Тита не тяготилась присутствием Джона. Единственное различие заключалось в том, что он разговаривал и, вместо того чтобы стряпать, производил научные опыты, призванные подтвердить правильность его теоретических взглядов.
Эту страсть к экспериментам он унаследовал от своей бабки, индианки племени кикапу, которую дед выкрал у ее соплеменников. При том, что он официально на ней женился, его заносчивая и крайне американская родня так никогда и не признала ее как его жену. Тогда-то дед и соорудил эту пристройку, где бабушка Джона проводила чуть-ли не весь день, посвящая себя занятию, которое больше всего ее интересовало, — исследованию лечебных свойств растений.
Помимо этого, ее комната служила ей укрытием от нападок семьи. Перво-наперво ей дали кличку «Эй-кикапу», чтобы, упаси Бог, не окликать индианку ее настоящим именем: они полагали, что этим смогут ей досаждать. Для Браунов слово «кикапу» заключало в себе все самое пакостное в этом мире, но «Свет-рассвета» (именно таким было ее индейское имя) на этот счет была другого мнения. Для нее имя ее было поводом для безграничной гордости.
Это был лишь маленький пример той разницы во мнениях и взглядах, которая существовала между представителями двух столь разных культур, что делало крайне затруднительным сближение Браунов с привычками и традициями Свет-рассвета. Должны были пройти годы и годы, прежде чем они хоть как-то стали понимать культуру таинственной Эй-кикапу. Это случилось, когда прадеда Джона, Питера, стали донимать бронхи. От приступов кашля он делался фиолетовым. Воздух не мог свободно проникать в его легкие. Жена его, Мэри, которая, будучи дочерью врача, гордилась своими познаниями в медицине, знала, что в этих случаях организм больного вырабатывает избыточное количество красных телец, для избавления от коих рекомендовалось кровопускание, дабы избыток этих частиц не привел к разрыву сердца или к образованию тромбов, любой из которых чреват летальным исходом.