Да, вот оно как все разрешилось! Предчувствие меня не обмануло, есть предчувствия, какие нас никогда не обманывают. Просто сама я ошиблась было в расчетах; не поняв предсказаний оракула, я подумала, что речь в них идет о провидении, тогда как они касались жизни действительной.
Я могла бы и дольше наблюдать это зрелище; я могла бы помедлить, пока не сделаю точных выводов. Иная, пожалуй, сочла бы посылки сомнительными, доказательства скудными; иной скептический ум отнесся бы с недоверием к намеренью человека бедного, бескорыстного и немолодого жениться на своей собственной богатой и юной крестнице; но прочь сомнения, прочь трусливые уловки. Довольно! Пора покориться всесильному факту, единственному нашему властелину, и склонить голову перед неопровержимой Истиной.
Я поспешила довериться своим выводам. Я даже судорожно уцепилась за них, как сраженный на поле боя солдат цепляется за рухнувшее рядом с ним знамя. Я отгоняла сомнения, призывала уверенность, и, когда она острыми гвоздями вонзилась мне в сердце, я поднялась, как показалось мне, совершенно обессиленная.
Я твердила в ослеплении: «Правда, — ты добрая госпожа для верных своих слуг! Пока меня угнетала Ложь, как же я страдала! Даже когда притворство сладко льстило моему воображению, и то я казнилась всечасной пыткой. Тешась мыслью, что завоевала его привязанность, я не могла избавиться от ужаса, осознавая, что вот-вот ее потеряю. Но наконец Правда прогнала Притворство, и Лесть, и Надежду, и я снова свободна!»
Свободной женщине оставалось только отправиться к себе, потащить домой свою свободу и начать думать о том, как этой свободой распорядиться. Комедию еще не сыграли до конца. Можно было бы еще полюбоваться на эти милые сельские радости, на нежности в тени дерев. Воображенье мое в тот час работало щедро, напряженно и живо и нарисовало картину самой горячей любви там, где иной, быть может, вообще ничего бы не заметил. Больше я смотреть не хотела. Я собрала всю свою решимость и более не собиралась себя переламывать. К тому же сердце мне когтил такой страшный коршун, что я уже не могла оставаться на людях. До той поры, думаю, я не изведала ревности. Я закрывала глаза и затыкала уши, чтобы не наблюдать любви Джона и Полины, но все равно не могла не признать в ней прелести и гармонии. Нынешнее же зрелище оскорбляло меня. Любовь, рожденная лишь красотою, — не по моей части, я ее не понимаю. Все это просто не касается меня. Но иная любовь, робко пробудившаяся к жизни после долгой дружбы, закаленная болью, сплавленная с чистой и прочной привязанностью, отчеканенная постоянством, подчинившаяся уму и его законам и достигшая безупречной полноты, Любовь, насмеявшаяся над быстрой и переменчивой Страстью, — такая любовь мне дорога, и я не могу оставаться безучастным свидетелем ни торжества ее, ни того, как ее попирают. Я покинула общество под деревьями, эту веселую компанию. Было далеко за полночь, концерт закончился, толпа редела. Я вместе с другими направилась к выходу. Оставив озаренный огнями парк и залитый светом Верхний город (до того светлый, будто в Виллете настали белые ночи), я углубилась в темную улочку.
Она была не совсем темная, ибо ясная луна, такая незаметная среди огней, здесь снова щедро изливала ласковое сияние. Она плыла в высоком небе и спокойно светила оттуда. Музыка и веселье праздника, пламя факелов и блеск фонарей затмили было ее, но вот тихость лунного лика вновь восторжествовала над сверканием и гамом. Гасли фонари, а она, как белая парка,
[331]
смеялась в вышине. Барабаны и трубы отгремели свое, и о них забыли; она же вычерчивала по небу острым лучом свою вечную повесть. Она, да еще звезды вдруг показались мне единственными свидетелями и провозвестниками Правды. Ночные небеса озаряли ее царство; неспешно вращались они, медленно приближая ее торжество, и движение это всегда было, есть и пребудет — отныне и до века.
Узкие улочки словно замерли; я радовалась тишине и покою. Время от времени меня обгоняли расходившиеся по домам горожане, но они шли пешком, без грохота экипажей, и скоро растворялись в тишине. Ночной пустынный Виллет так нравился мне, что впору и не спешить под кров, однако же мне надо было незаметно лечь в постель до возвращения мадам Бек.
Вот всего одна улочка отделяет меня от улицы Фоссет; я сворачиваю в нее, и тут впервые грохот колес нарушает глубокий мирный сон квартала. Карета катит очень быстро. Как громко стучат колеса по булыжной мостовой! Улица узкая, и я осторожно жмусь к стене. Карета мчит мимо, но что же я вижу — или мне это почудилось? Но нет, и точно, что-то белое мелькнуло в окошке, словно из кареты помахали платочком. Не мне ли предназначался этот привет? Значит, меня узнали? Но кто же мог узнать меня? Это не карета мосье де Бассомпьера, да и не миссис Бреттон, к тому же улица Креси и «Терраса» совсем в другой стороне, далеко отсюда. Впрочем, у меня уже не было времени строить догадки, надо было спешить домой.
Я добралась до улицы Фоссет, вошла в пансион; все тихо — мадам Бек с Дезире еще не вернулись. Я оставила незапертой входную дверь, а вдруг ее потом заперли? Вдруг ее захлопнуло ветром и щеколда защелкнулась? Тогда уж ничего не поделаешь, тогда — полный провал. Я легонько толкнула дверь: поддается ли она? Да, она поддалась — беззвучно, послушно, словно благие силы только и дожидались моего возвращения. Затаив дыханье, я сняла туфли и бесшумно поднялась по лестнице, вошла в спальню и направилась к своей постели.
Ах! Я подошла к ней и чуть не вскрикнула — но сдержалась, слава Богу!
В спальне, да и во всем доме в тот час царила мертвая тишина. Все спали, и даже дыхания не было слышно. На девятнадцати постелях лежало девятнадцать тел, простертых, недвижных. На моей — двадцатой по счету — никому бы не следовало лежать, я оставила ее пустой и пустой намеревалась найти. Но что же увидела я в тусклом свете, пробивавшемся сквозь плохо задернутые шторы? Что за существо — длинное, плоское, странное — нагло заняло мое ложе? Не грабитель ли пробрался с улицы и затаился, выжидая удобного часа? Что-то черное и, кажется, даже не похожее на человека! Уж не бродячая ли собака забрела к нам ненароком? Сейчас вскочит, залает на меня! Подойду-ка я. Смелее!
Но тут голова у меня закружилась, ибо в свете ночника я различила на своей кровати нечто, похожее на монахиню.
Крик в ту минуту погубил бы меня. Что бы ни случилось, мне нельзя было ужасаться, кричать, падать в обморок. Я овладела собой; да и нервы мои закалились после последних событий. Еще разгоряченная музыкой, огнями, шумом толпы и подстегиваемая новым испытанием, я смело двинулась к призраку. Не проронив ни звука, я бросилась к своей постели. Загадочное существо не вскочило, не прыгнуло, не шелохнулось; шевелилась, двигалась и чувствовала лишь одна я, это вдруг подсказал мне безошибочный инстинкт. Я схватила ее — инкубу!
[332]
Я стащила ее с постели — ведьму! Я тряхнула ее — тайну! И она рухнула на пол и рассыпалась лоскутами и клочьями, и вот уже я попирала ее ногами. Ну полюбуйтесь-ка, опять — голое дерево, Росинант, выведенный из стойла; и обрывки облаков, зыбкий лунный луч. Высокая монахиня оказалась длинным бруском, окутанным длинным же черным рубищем и искусно украшенным белой вуалью. Одежда, как ни странно, была подлинным монашеским одеянием, и чья-то ловкая рука хитро приладила ее на брусе, обманывая взоры. Откуда взялась эта одежда? Кто все подстроил? Я терялась в догадках. К вуали был пришпилен листок бумаги, на котором чье-то насмешливое перо вывело следующие слова: