— Вот, — сказала она, — корзинка не тяжелая, да и вид у нее премилый, под стать вашему туалету, не то что какая-нибудь грязная поклажа. Окажите милость, оставьте эти фрукты в доме у мадам Уолревенс и поздравьте ее от меня с днем ангела. Она живет в Старом городе, в нумере третьем по улице Волхвов. Боюсь, вам это покажется далеко, но в вашем распоряжении весь вечер, так что вы все успеете. Если не вернетесь к ужину, я велю оставить для вас еду, впрочем, Готон сама для вас расстарается, ведь вы же ее любимица. О вас не забудут, моя милая. Да! Еще одно (она снова меня задержала): непременно отдайте корзину мадам Уолревенс в собственные руки, только ей, смотрите же, и чтобы не вышло какой ошибки! Она, знаете ли, такая щепетильная. Adieu! Au revoir!
И я наконец вышла. На покупки ушло немало времени, подбирать шерстяные и шелковые нитки всегда ужасная тоска, но все же я справилась с заданием. Я выбрала образцы вышивок для туфель, выбрала закладки, и шнурки для колокольчиков, и кисточки для кисетов. Покончив со всей этой чепухой, я выбросила ее из головы, и мне осталось только доставить фрукты имениннице.
Меня даже радовала долгая прогулка по унылым старинным улицам Нижнего города и нисколько не обескураживало, что на вечернем небе проступила черная туча, покраснела по краям и стала постепенно наливаться пламенем.
Я боюсь сильного ветра, ибо порывы бури вызывают необходимость усилия, напряжения сил, и я всегда подчиняюсь этому с неохотой; ливень же, снегопад или град требуют только покорности — терпи и жди, пока промокнет до нитки твое платье. Зато перед тобой расстилаются чистые, пустынные проспекты, расступаются тихие широкие улицы; город цепенеет, застывает, как по мановению волшебной палочки. Виллет тогда превращается в Фадмор.
[283]
Так пусть же хлынут ливни и разольются реки — но только бы мне прежде отделаться от своей корзинки.
Неведомые часы на неведомой башне (ибо голос Иоанна Крестителя не мог донестись в такую даль) пробили без четверти шесть, когда я достигла указанного мне начальницей дома. Это была даже и не улица, скорее нечто вроде бульвара. Здесь царила тишина, между широких серых плит проросла трава, дома были большие, очень старые с виду, а над крышами виднелись купы деревьев, означая, что позади строений раскинулись сады. Дремлющая тут старина, очевидно, изгнала отсюда все деловое и бойкое.
Некогда здесь жили богачи, и еще сохранились признаки былого величия. Церковь, темные обветшалые башни которой высились над округой, была славным и некогда процветающим храмом Волхвов. Но богатство и слава давно расправили золоченые крыла и улетели прочь, предоставив древнему гнездовью либо стать приютом Бедности, либо уныло, пусто и одиноко влачить бремя неотвратимых зим.
Пройдя по пустынной мостовой, где на плитах уже темнели капли величиной чуть не с пятифранковые монеты, я нигде не заметила никаких признаков жизни, исключая увечного и согбенного старика священника, который проковылял мимо меня, опираясь на посох и олицетворяя собой упадок и старость.
Он вышел из того самого дома, куда я направлялась, и, когда я уже стояла перед только что захлопнувшейся за ним дверью, намереваясь позвонить, он оглянулся и посмотрел на меня. Он не скоро отвел взгляд; быть может, облик мой, не облагороженный преклонными годами, и моя корзинка показались ему здесь неуместными. Я и сама, признаться, немало бы удивилась, случись мне сейчас увидеть на пороге круглолицую розовощекую горничную; но мне отворила совсем дряхлая старушка в допотопном крестьянском уборе, равно безобразном и пышном, с длинными рюшами кружев ручной работы и в сабо, скорее похожих на какие-то утлые ладьи, чем на обувь, — и я совершенно успокоилась.
Выражение лица ее было менее успокаивающим, нежели одеяние. Редко случалось мне встречать более брюзгливую особу. Она едва ответила на мои расспросы о мадам Уолревенс. Кажется, она вырвала бы у меня из рук корзинку, не подоспей к нам священник, услужливо подставивший мне ухо.
Из-за очевидной его глухоты я не сразу сумела растолковать ему, что мне надобно увидеть саму мадам Уолревенс и передать ей фрукты в собственные руки. В конце концов он понял, в чем суть моего поручения, которое долг предписывал мне неукоснительно выполнить. Обратясь к престарелой горничной не по-французски, но на особом наречии жителей Лабаскура, он убедил ее впустить меня на негостеприимный порог, сам препроводил наверх, в некое подобие гостиной и там оставил.
Комната была просторная, с высоким потолком и цветными, почти как в церкви, окнами, но она казалась унылой и вызывала странное ощущение покинутости в сером свете близящейся грозы. Далее открывался проход в другую комнату, поменьше; единственное окно ее прикрывали ставни, и в сумраке смутно вырисовывались очертания скудной меблировки; то, что глазу моему удалось различить, поразило меня, особенно портрет на стене.
И вот портрет, к моему изумленью, дрогнул, качнулся, свернулся, и обратился в ничто и, исчезнув, открыл арку, а за ней сводчатый проход и дальше таинственную винтовую лестницу, каменную, холодную, некрашеную и не покрытую ковром. На этой лестнице, мрачной, как в застенке, раздался стук тросточки — тук-тук-тук, — и потом на ступени легла тень, а затем я увидела и некий образ.
Но было ли то подлинно человеческое существо? Ко мне, затеняя арку, двигалось странное видение.
Оно приблизилось, и я его разглядела. Я начала понимать, где я нахожусь. Недаром это место называлось улицей Волхвов; верно, башни, высящиеся над округой, переняли у крестных своих, трех таинственных мудрецов, их темное и древнее колдовское искусство. Здесь царили чары седой старины; колдовские силы перенесли меня в зачарованную темницу, и вдруг исчезнувший портрет, и арка, и сводчатый переход, и каменные ступени — все это напоминало волшебную сказку. На фоне декораций стояло на сцене главное действующее лицо — Кунигунда, колдунья! Малеволия — злая волшебница!
Росту в ней было фута три, фигура при этом совершенно бесформенная. Худые руки, одна на другой, сжимали золотой набалдашник посоха из слоновой кости, похожего на скипетр. Широкое лицо не возвышалось над плечами, но торчало перед грудью, а шеи не было вовсе. На черты ее легла печать столетней старости, а еще старше казались ее глаза — злые, настороженные, под седыми густыми бровями и синеватыми веками. Как сурово она на меня поглядела, с каким угрюмым недоброжелательством!
Она была облачена в платье из ярко-голубой парчи, затканной крупными шелковыми листьями, а поверх него была наброшена шаль с пышной каймою, такая большая, что разноцветная окантовка волочилась по полу. Но особенно поражали взгляд ее драгоценности — в ушах ослепительно сверкали длинные серьги, конечно, не фальшивые и не взятые напрокат, а на тощих пальцах красовались толстые золотые кольца с жемчужинами, изумрудами и рубинами. Горбатая карлица была разодета, словно языческая царица.
— Que me voulez-vous?
[284]
— прохрипела она скорей стариковским, чем старушечьим голосом; и то сказать — на подбородке у нее пробивались седые волоски.