Половой обернулся мигом, и на столе встал запотевший графинчик зеленого стекла с узким и высоким горлышком. Боровой выплеснул остатки чая из своей чашки и щедро набулькал туда водки, протянул через стол:
— Пей, болезный, не стесняйся, а кошшонку себе оставь, глядишь, и другие дурачки подвернутся, разжалобишь. А?
Водка через края чашки плескалась на скатерть. Человек проглотил слюну, кадык на худой жилистой шее дернулся под кожей туда-сюда, и еще раз, еще… Но тряские руки, в которых он держал кошечку, остались в прежнем положении.
— Пей! — уже с угрозой в голосе не предлагал, а приказывал Боровой.
Тихон Трофимович не вмешивался, молчком поглядывал то на одного, то на другого и терпеливо ждал — чем кончится?
Человек руки к чашке так и не протянул, только покачал головой и тихо сказал:
— Грех ваш, господин хороший, — слабого человека искушать. Я же вам объяснял: мне ее спасти надо, она мне сейчас дороже жизни своей пропащей. А вы не поверили… Прощайте, извиняйте за беспокойство.
Он поднялся с краешка лавки, удобней перехватил на руках кошечку. Боровой со стуком поставил чашку на стол, выплеснув водку едва не до донышка.
— Погоди, — остановил Тихон Трофимович, — погоди убегать. Давай мне свою кошку, в хорошие руки. Сохраню.
— Правда?! — воскликнул человек, все еще не решаясь передать кошечку, и на сером землистом лице замаячило подобие улыбки.
— Сказал же — верное слово, а я сказал — отрезал. Давай сюда.
— Тьфу! — плюнул Боровой, — комедь ломают!
Но Тихон Трофимович на него даже не глянул, принял кошечку в свои раскрытые ладони и ощутил пальцами, как трепыхается под тонкой и теплой шкуркой сердечко. Вдруг ошеломила простая мысль: тоже ведь жизнь, пусть и кошачья, и хрупкая до невозможности. Сожми сейчас пальцы — и нет ее. Была и нет. Он тяжко, совсем по-стариковски, вздохнул и стал натягивать шубу, неловко придерживая одной рукой свое неожиданное приобретение. Натянул, запахнул на груди, укрывая кошечку, направился к выходу, но остановился возле порога, вспомнив:
— Как ее кличешь?
— А просто — Белянка. Белая — значит Белянка. Спаси вас Бог, господин хороший, — и странный человек низко поклонился, тряпье на груди разъехалось, и выпал, повиснув в воздухе, простой крест на грязной, пожелтевшей от пота веревочке.
— Тебя-то как звать-величать?
— А я — никто, и зовут меня — никак. Зачем это? Прощайте.
— Прощай и ты, братец.
Вышли на улицу. Митрич уже сидел на облучке, разбирал вожжи. Подошли к кошевке, стали усаживаться, но Боровой все никак не мог успокоиться, плевался и вскрикивал:
— И ты ему поверил?! Прохиндей, клейма ставить некуда!
— Да не разоряйся ты, — осаживал его Тихон Трофимович, — человек он, и все тут! Только жизнь стоптала. А человеком остался.
— Уж сколько лет тебя знаю, Трофимыч, а все удивляюсь! Ты другой раз как дитя малое, даже неразумней. Ты бы ему еще денег отвалил полмешка!
— Я бы дал, да он не возьмет.
— Не возьмет?! Не смеши меня! Это он с водкой себя переломил, а деньги — за милу душу!
— За милу душу, говоришь? А давай проверим! — Тихон Трофимович вытащил кошелек, достал из него деньги. — Митрич, забеги, отдай бедолаге.
Митрич вернулся скоро. Протянул деньги хозяину, удивленно хмыкнул:
— Правда твоя, Тихон Трофимыч, — не берет. Только благодарность тебе пересылает.
— Вот так, Боровой, а ты говоришь… Ладно, поехали, — он сунул руку под шубу и удивился: — А теплая какая! Будто печка за пазухой!
Улыбаясь, Тихон Трофимович уселся в кошевку. В дороге время от времени выпрастывал руки из мохнашек, засовывал под шубу и снова улыбался.
Боровой сердито сопел и косоротился так, будто его кровно обидели.
8
В Огневу Заимку прибыли уже по темну. И поэтому все дела Тихон Трофимович решил отложить на завтра, даже баню топить не стали. Велел Степановне подавать ужин да в отдельные плошки налить молока и положить сметаны — для Белянки.
— И где ты тако чудо раздобыл, Тихон Трофимыч, глянь на ее — как снегом обсыпали! Надо же — кака баска… И глаза голубы, ровно у девки… — приговаривала Степановна, наливая в плошку молоко из кринки.
— Знаем места, да не проболтаемся, — отвечал Тихон Трофимович, хитро поглядывая на Борового, который все еще пребывал в сумрачном настроении. Вина не пил, лениво жевал и о чем-то думал, хмуро сведя над переносицей белесые брови.
— У нас тут делов без тебя натворилось, Тихон Трофимыч, ой, каких делов, — завела Степановна, но Дюжев ее перебил:
— Про дела завтра расскажешь, давай стели нам спать, а то притомился я что-то… Васька когда, говоришь, вернется?
— К завтрему, к обеду обещался. Я уж ему говорила — не ездий никуда, вдруг хозяин подоспеет, да много он меня слушат, Васька этот, коня запряг, подчепурился и айда. Только ветерок за им вьется.
Васька, как еще раньше успела сообщить Степановна, отправился за Вахрамеевым, который гостил у дальней родственницы в Шадре.
Сразу после ужина легли спать. Тихон Трофимович долго ворочался, никак не мог уснуть — все стоял у него перед глазами странный человек, одаривший его Белянкой, слышался его торопливый, просительный голос… Это надо же — вдоль и поперек судьба измордовала, а до конца не раздавила. И почему-то захотелось Тихону Трофимовичу еще раз его увидеть, поговорить… О чем? А там бы видно стало — о чем разговаривать…
Он перевернулся на другой бок, скомкал под головой подушку и почуял, что поверх одеяла в ногах у него кто-то шевелится. Приподнялся, протянул руку и ощутил под ладонью теплый живой комочек. Белянка выгнулась, замурлыкала, махом проскочила по одеялу и уткнулась в бороду холодным носом.
— Ты погляди, какая шустрая, — удивился Тихон Трофимович, невольно прислушиваясь к домашнему мурчанию, от которого становилось покойно и незаметно клонило в сон. А Белянка между тем, вполне освоившись, уютно расположилась у него на груди и, выпустив коготки, взялась расчесывать ему бороду. Тихон Трофимович от неожиданности только и смог вымолвить:
— Ах, ты…
И уснул он в этот вечер с расчесанной бородой.
А утром, проснувшись, увидел, что подружка его лежала рядом, на подушке, крестиком сложив лапки, и смотрела на него голубыми, казалось, не кошачьими, а человеческими, все понимающими глазами.
Но долго им полюбоваться друг на дружку не дали. Застучали ворота, визгнул под полозьями саней промерзлый снег, и прорезался заполошный, визгливый голос. Кричал Вахрамеев, кричал так, словно его резали. Тихон Трофимович сунул ноги в пимы, в одном исподнем выскочил на крыльцо.
Батюшки-светы! Вот картина!