— Можешь забрать себе, а если мою просьбу выполнишь — еще получишь. — Николай Иванович помолчал и тихо добавил: — Я тебя как человека прошу…
И дальше сказал, что в Каинске у него живет мать, которую он никогда не видел, и что просит он Гречмана лишь об одном — дозволить с ней увидеться.
Гречман задумался. Затем аккуратно сгреб бриллианты со стола, завернул их в бумажку, сунул в карман, спросил:
— А где остальные, про которые говоришь?
— В надежном месте. Правда, далековато, но не беда — съездишь, а я скажу, где взять.
— Ладно, ты пока посиди, а вечером еще поговорим.
Николаю Ивановичу развязали руки и отвели в кутузку. До вечера его никто не тревожил, а вечером, уже в сумерках, в камеру заявился Гречман и коротко приказал:
— Выходи, поедем.
Все на той же коляске и с тем же кучером Ермилом по опустевшим к тому времени каинским улицам выехали на окраину города и остановились возле приземистого домика с палисадником. В низком и маленьком оконце горел желтый огонек. Калитка, висящая на покосившемся столбе, была полуоткрыта и словно приглашала войти в гости.
— Вылезай, — скомандовал Гречман, — сроку тебе даю один час.
Николай Иванович вылез из коляски и, медленно переставляя враз одеревеневшие ноги, двинулся к калитке. Душа его замерла в ожидании. Вот сейчас он пошире откроет калитку на покосившемся столбе, сделает всего несколько шагов по махонькой оградке и перешагнет порог приземистого домика, где наконец-то увидит свою мать, поцелует ее руки, которых так не хватало ему в детстве, уткнется лицом в теплое плечо — и жизнь, вся его путаная, наперекосяк пошедшая жизнь, озарится иным, доселе ему невиданным светом.
И свет сверкнул, когда до калитки осталось лишь протянуть руку. Режущий, пронзающий болью, он пыхнул в глазах и сразу померк. Лишь после этого слуха Николая Ивановича достиг звук выстрела. Еще он услышал женский крик и успел позвать: «Мама!»
Дальше — накатило мутное забытье, но и сквозь него, краешком ускользающего сознания, успел он еще ощутить на своих щеках горячие ладони и понять, что это — ладони матери.
И все-таки ему повезло. Пуля прошла навылет и не задела сердце. Добивать же его Гречман не рискнул. Дрогнула рука, когда на звук выстрела выскочила из домика женщина, услышала хриплый выдох: «Мама!» и бросилась на колени перед арестантом, гладя его щеки, повторяя одно только слово: «Николенька!» Как она его узнала, как она его разглядела в темноте — неведомо.
Из соседних домов робко выглядывали соседи. А это уже совсем неладно, это уже никак не вписывалось в план, составленный Гречманом. И тогда они вдвоем с Ермилом оторвали женщину от арестанта, запихнули ее в домик, дверь подперли снаружи подвернувшимся колом, а бесчувственное тело раненого забросили в коляску и погнали в больницу. Николай Иванович к тому времени только хрипел. «Сам подохнет», — надеялся Гречман, сдавая его дежурному фельдшеру.
Но Николай Иванович, на удивление, выкарабкался. Пережил суд, на котором ему добавили два года каторги за побег, пережил половину срока на каторге, а затем сбежал. Добрался до Екатеринбурга, взял содержимое всех своих тайников, обзавелся документами и уже почти вольным человеком отправился обратно по знакомой дороге — в Каинск. И уже там он узнал, что произошло после выстрела поздним августовским вечером. Произошло страшное: мать его в ту же ночь сошла с ума. В первое время сердобольные соседи доглядывали за ней, кормили, старались не выпускать из дома, потому что она все время порывалась куда-то уйти. Но однажды не доглядели, и она исчезла бесследно. Словно дым, растаяла.
Гречман получил, как он и хотел, задумывая свой план, денежную награду за поимку опасного и беглого каторжника, которого пришлось ранить во время жестокой схватки, большущую благодарность из губернского Томска, а по прошествии недолгого времени — и повышение по службе: его назначили полицмейстером в Ново-Николаевск.
Вот туда и поехал с окаменевшим сердцем Николай Иванович, решив во что бы то ни стало сурово отомстить Гречману.
4
Закончился январь с его искрящимся Рождеством, и над городом взяли власть тягучие февральские метели. Низкие пузатые тучи вываливали снег на улицы, переулки и дома, ветер завывал в трубах, гремел заслонками, и казалось, особенно по ночам, что весь мир окунулся в белую круговерть, которая время от времени взвизгивала, словно от боли.
В одну из таких ночей, в самую непогодь, когда добрые люди сидят по домам и греются возле жарких печек, вниз по Николаевскому проспекту, совершенно пустынному в этот час, двигался сильно прихрамывающий человек. Наклонялся вперед, пытаясь укрыться от режущего ветра, тащил за собой легонькие санки и время от времени, останавливаясь и переводя дух, громко кашлял, отплевывался и после каждого плевка матерно ругался.
Это был Калина Панкратыч, который и в тихую погоду зимой не вылезал из своей норы, а тут — в падеру, да еще ночью… Видно, непростая причина подняла его с теплой лежанки.
Миновав собор, он остановился, долго примеривался, вытягивая деревянный протез, наконец плюхнулся задом на санки, в которых лежала какая-то мягкая поклажа; поерзал, устраиваясь удобнее, и заговорил, размахивая руками и с таким жаром, будто его слушали рядом стоящие внимательные собеседники.
— Я инвалид, — стучал себя в грудь Калина Панкратыч, — и нога моя, котору микада оторвал, она не просто так — нога, а за царя и отечество оторвана. Да-а-а… Под Ляояном, как на прорыв пошли, я в третьей цепи бежал… а нас косят, нас косят… гляжу, а я уж в первой цепи… так вот… И не добежал я… Не добежал, не стрелил и штыком не ткнул, а все равно — за царя и отечество. Вот как, согласно присяге. Да-а-а… А он, харя немытая, давай салазки мне загибать! Да я таких зашибал и через плечо перекидывал! Тоже мне — прыщ на заднице! Эх, выпил я! Выпил, да… А почему не выпить отставному солдату? Ему даже полагается выпить за все страдания. И харя евонная мне не указ, я вольный человек, сам себе хозяин. Хочу — пью, а не хочу — плакать стану, но тоже выпью. Гуляй, рвань косоротая! Подыматься надо, Калина, подыматься, передохнул и подымайся — дома тебя тараканы ждут, все глаза проглядели. Эх, солдатушки, бравы ребятушки, где же ваши жены… Эх, наши жены — пушки заряжены… Вот так! Сначала на бочок, теперь на коленочку — хрен вам в рыло, солдат на ногах стоит. Поехали, Калина, поехали, немного осталось…
Он спустился к Каменке и стал подниматься вверх, придерживаясь почти невидного берега, чтобы не сбиться с верного направления. Хромал, тащил за собой санки, кашлял, ругался, но упорно тянулся вперед, добираясь до своей избенки. Добрался он до нее, когда ночь повернула на вторую свою половину и падера понемногу начала стихать. К краю норы, ведущей в сенки, Калина Панкратыч аккуратно подкатил санки, плюхнулся на них, оттолкнулся ногой и благополучно въехал, открыв головой двери, под крышу родного жилища.
Теперь оставалось совсем немного — подняться, открыть дверь в избу и доковылять до лежанки. Но не успел Калина Панкратыч набраться решимости, чтобы все это проделать, как дверь резко, наотмашь распахнулась, сильные руки вздернули его и забросили в избу. Следом полетел мягкий тюк, лежавший в санках. Дверь захлопнулась, чиркнула спичка, разорвав темноту, и скоро в избенке стало светло от керосинового фонаря. Щурясь от яркого света, Калина Панкратыч перевернулся на бок, сел, помогая себе руками, на пол, огляделся.