– Нан дзя? – процедил Газонов.
– Контузия. Забыл японское слово.
Японец мотнул головой.
– Я не пуро царапину! Это сьто? Это?! – он ткнул пальцем в
Девяткина.
Ответил Фандорин непонятно:
– Одиннадцать единиц и одна девятка. Я очень виноват. Поздно
с-сообразил. И оружия с собой нет…
Снова ударил выстрел. Из спинки пустого кресла рядом с
Эрастом Петровичем полетели щепки.
– Тишина в зале! Нынче я режиссер! И это мой бенефис! Штраф
за болтовню – пуля. Остается восемь минут!
Левую руку Девяткин держал на шкатулке – там, где находились
кнопки, включающие электричество.
– Если вы сделаете какое-нибудь быстрое движение, я нажму. –
Ассистент обращался к Фандорину. – Глаз с вас не спущу. Знаю, какой вы прыткий.
– Там не только пульт освещения, верно? – Эраст Петрович
сделал паузу и скрипнул зубами (Элиза отчетливо это слышала). – Зал
з-заминирован? Вы ведь сапер… А я – чертов идиот…
Последние слова были произнесены совсем тихо.
– В к-каком смысле «з-заминирован»? – просипел Ной Ноевич. У
него прерывался голос. – Б-бомбами?!
– Ну вот, Эраст Петрович, испортили весь эффект! – словно бы
обиделся Девяткин. – Про это я хотел в самом конце сказать. Ювелирная
электро-инженерная работа! Заряды рассчитаны так, чтоб взрывная волна
уничтожила все внутри зала, не повредив здания. Это называется «имплозия». То,
что за пределами нашего с вами мира, меня не интересует. Пускай остается. Тихо,
господа артисты! – прикрикнул он на зашумевшую аудиторию. – Что вы
раскудахтались? Почему вы, учитель, хватаетесь за сердце? Вы сами говорили:
весь мир – театр, а театр – весь мир. «Ноев ковчег» – лучшая на свете труппа.
Мы все, чистые и нечистые, идеальная модель человечества! Сколько раз вы
повторяли нам это, учитель?
Штерн жалобно вскричал:
– Это так. Но взрывать-то нас зачем?
– Есть два высших акта творчества: создание и уничтожение.
Стало быть, должны быть два типа творцов: художники Добра и художники Зла, они
же художники Жизни и художники Смерти. Еще вопрос, чье искусство выше! Я верно
служил вам, я учился у вас, я ждал, что вы оцените мою безграничную
преданность, мое усердие! Я был готов довольствоваться ролью художника Жизни,
театрального режиссера. Но вы глумились надо мной! Вы отдали мою роль
ничтожному Смарагдову. Вы говорили, что я прислуга за все, что мой номер
девять. И я изобрел свой собственный спектакль! Мой великолепный бенефис! Вас
тут одиннадцать полноправных артистов, все претендуют на хорошие роли, все
желают быть номером первым. Вы – единицы, а я всего лишь девятка. Оцените же
красоту моей пьесы: я отыскал точку, в которой одиннадцать единиц сойдутся с
одной девяткой. Ровно в 11 часов 11 минут 11 числа 11 месяца 1911 года, –
Девяткин расхохотался, – наш театр улетит в небеса. Когда на счетчике
электрических часов появятся цифры 11:11, грянут гром и молния. А если вы
вздумаете буянить, я нажму кнопку детонации сам – вот я держу на ней палец.
Крыша и стены этого ковчега станут нашим саркофагом! Признайтесь, учитель, что
такого прекрасного спектакля не бывало со времен Герострата! Признайтесь – и
признайте, что ученик превзошел учителя.
– Я признаю все, что угодно, только не нажимайте! Выключите
часы! – взмолился Ной Ноевич, не сводя глаз с левой руки безумца – она не
отрывалась от шкатулки. – Ваша выдумка с цифрами бесподобна, феноменальна,
гениальна, мы все оценили ее красоту, мы все в восторге, но…
– Заткнитесь! – Ассистент качнул в сторону режиссера
пистолетом, и Штерн проглотил язык. – В мире нет ничего кроме искусства. Оно
единственное, ради чего стоит жить и умирать. Вы тысячу раз это говорили. Мы
все люди искусства, мой бенефис – наивысший акт искусства. Так радуйтесь вместе
со мной!
Вдруг с места вскочила маленькая травести.
– А любовь? – крикнула она пронзительно. – Как же любовь?
Весь мир – не театр, весь мир – любовь! Господи, я так тебя люблю, а ты не
понимаешь! У тебя воспаление мозга, ты болен! Жорж, я все для тебя сделаю, мне
никто кроме тебя не нужен! Не губи этих людей, что они тебе? Они не ценят твоей
души, так черт с ними! Я буду боготворить тебя за всех! Уйдем, уедем!
Она простерла к нему руки. Элиза, несмотря на оторопь и
ужас, была тронута, хотя монолог, пожалуй, был исполнен с «пережимом». Элиза
проговорила бы эти слова иначе – без крика, на полутонах.
– Ах да, любовь! – Девяткин покосился вниз – на
электрический хронометр, вмонтированный в шкатулку. – Совсем про нее забыл. Я
ль не сражался за свою любовь? Я ль не повергал ниц дерзецов, встававших меж
мною и Прекрасной Дамой? Но она отвергла меня. Она не пожелала соединиться со
мной на ложе Жизни. Так мы соединимся на ложе Смерти! Сегодня у меня не только
бенефис, но и бракосочетание! Сядь, недоженщина! – крикнул он Дуровой. – Ты
оскорбляешь своим видом последние минуты бытия. А ты, холодная богиня, иди
сюда! Быстрей, быстрей! Осталось четыре минуты!
Глядя вдуло уставленного на нее «баярда», Элиза поднялась.
Беспомощно оглянулась на Фандорина.
– Скорей, – шепнул тот. – Иначе п-психопат выстрелит.
Она не помнила, как поднялась на сцену, как села рядом с
Девяткиным. Внизу, прямо перед глазами, на счетчике светились цифры. 11:08 – и
быстро сменяющиеся секунды.
– В последний миг я возьму вас за руку, – тихо сказал
ассистент. От него сильно пахло цветочным одеколоном. – Не бойтесь. Настоящие
кометы – это мы с вами.
Вот теперь Элизу затрясло по-настоящему.
– П-послушайте, художник Зла, – громко сказал Фандорин,
перед этим что-то шепнув японцу. – Ваша арифметика хромает. Красота бенефиса
подмочена. Нас тут перед вами не одиннадцать, а двенадцать. Один лишний.
Выпустите меня отсюда.
Девяткин нахмурился.
– Я об этом не подумал. Да, вы – двенадцатый. Драматург
здесь ни к чему. Я сам автор этой пьесы под названием «Апокалипсис». Уходите.
Через кулисы. И расскажите всем про мой бенефис! – Он погрозил пистолетом
проворно взбежавшему на сцену Фандорину. – Только без фокусов. Если
поторопитесь – успеете.
– Б-благодарю.
И тот, кого Элиза так страстно, так нескладно любила, со
всех ног кинулся прочь. Кто бы мог представить, что он поведет себя столь
недостойно и жалко! Мир вокруг будто свихнулся. Нелепая и непонятная жизнь
точно также заканчивалась: нелепо и непонятно.