– Вы что, не видите? Он окоченел уже. Все отойдите!
Девяткин, телефонируйте в полицию. У них должен быть свой врач… Как это
называется… Медицинский эксперт.
Элиза, конечно, заплакала. Ей было ужасно жалко, что
Смарагдов, в жизни такой невозможно красивый, лежит теперь на полу с
перекошенным лицом, и брючина задралась, а Ипполиту все равно.
Стояли, сгрудившись в дверях, ждали полицейских. Регинина с
чувством читала молитвы, Клубникина всхлипывала, Мефистов с Лисицкой шепотом
обсуждали, с кем мог провести ночь покойник. Разумовский вздыхал: «Догулялся,
допился, жуир несчастный. А я его предупреждал». Не умеющий оставаться без дела
Девяткин пробовал навести порядок: поднял опрокинутый стул, подобрал валяющийся
на полу оловянный кубок (реквизитный, из «Гамлета»). «Где ж теперь взять
Лопахина?» – непонятно у кого спросил Ной Ноевич.
Наконец прибыл полицейский чиновник с врачом и всех
попросили выйти, а дверь закрыли. Осмотр тела тянулся долго. Мужчины кроме Ноя
Ноевича отправились в буфет помянуть новопреставленного. Появился первый
репортер, непонятно откуда пронюхавший о трагедии. За ним другой, третий.
Возникли и фотографы.
Элиза немедленно ушла к себе (ей, как и Смарагдову, по
контракту полагалась персональная уборная). Села перед зеркалом, думая, как
одеться на проводы. Похороны-то будут не здесь, а в Петербурге – у Ипполита
есть супруга, ненавидящая театр и всё театральное. Теперь ветреный муж наконец
к ней вернется, и она предаст его погребению так, как сочтет нужным.
Она попримеряла лицом разные оттенки скорби.
Потом в коридоре зашумели, послышались шаги, взволнованные
голоса, кто-то даже вскрикнул. Элиза поняла, что полиция закончила и пора
выходить к прессе. Встала, накинула перьевое боа из «Трех сестер» – подходящего
контура и цвета, траурное. Бровям придала горестный излом, уголки губ
приопустила. Лоб и щеки были бледные, естественным образом. И глаза при мысли о
бедном Ипполите моментально увлажнились, на фотографиях будут блестеть. Какое
горе, какой ужас, сказала себе Элиза, настраиваясь.
Только это еще был не ужас. Ужас начался, когда в дверь
просунулось веснушчатое личико Зои Дуровой.
– Представляете, Элизочка? Врач говорит, Смарагдов
отравился! Не иначе из-за несчастной любви! Ну кто бы мог ожидать, от
Смарагдова-то! Репортеры как с ума сошли!
И умчалась с потрясающей новостью дальше.
А Элиза вспомнила антрепренера Фурштатского. И еще кое-что –
вот только сейчас, в эту самую секунду.
Когда Гамлет-Смарагдов ущипнул Офелию и в зале кто-то ахнул,
а кто-то загоготал, Элиза боковым зрением заметила, что некто в черном фраке
порывисто вскочил и идет к выходу. Тогда она была фраппирована, ошеломлена и не
стала вглядываться, но теперь эта картина возникла перед нею, будто на
фотокарточке. Взгляд Элизы обладал этой важной для актрисы способностью:
удерживать в памяти детали.
У выходившего из зала были квадратные плечи, дерганая
походка, блестящая лысина. Это был Чингиз-хан, безусловно он – сейчас она в
этом не сомневалась.
Подавившись криком, Элиза схватилась за стол, чтоб не
упасть. И все-таки упала. Ноги подогнулись, будто тряпичные.
Проводами Ипполита Смарагдова руководил лично Ной Ноевич,
отнесясь к этому печальному мероприятию, как к театральной постановке.
Зрелище получилось впечатляющее. Из театрального подъезда
гроб вынесли, как положено, под аплодисменты и завывание целого хора безутешных
плакальщиц – осиротевших поклонниц премьера. Площадь была переполнена народом.
Процессия двинулась через полгорода, до Николаевского вокзала, растянувшись на
версту.
Элиза шла сразу за катафалком, опустив голову и не глядя по
сторонам. Она была в вуали, которую изредка поднимала, чтобы утереть слезы.
Состояние панического страха, владевшее ею с той минуты,
когда она догадалась об истинной причине смерти Ипполита, на время оставило ее.
Элиза чувствовала на себе взгляды и была вся в образе. Покойника, облаченного в
костюм Сирано (то была самая знаменитая его роль), разве что без приклеенного
носа, везли в открытом гробу, и вообразить себя Роксаной, которая провожает в
путь безвременно ушедшего героя, было нетрудно.
Перед отправлением поезда Штерн произнес великолепную речь,
от которой женщины в толпе рыдали, некоторые истерически.
– Ушел великий актер, человек-загадка, унеся с собой тайну
своей смерти. Прощай, друг! Прощай, талантливейший из моих учеников! О, как
осиянно ты жил! О, как кромешно ты ушел! Из света через тьму к еще более
лучезарному Свету!
Должна была сказать прощальные слова и Элиза как партнерша
усопшего, но после штерновских изысков выглядеть дурочкой не хотелось, поэтому
она вскинула руку к горлу, будто пыталась протолкнуть горестный комок. Не
справилась, поникла и лишь молча уронила в гроб белую лилию.
Кажется, вышло недурно. Чем хороша вуаль? Сквозь нее можно
оглядывать лица, и никто не заметит. Элиза так и поступила. О, как на нее
смотрели! Со слезами, с восхищением, с обожанием.
Вдруг ее внимание привлекла поднятая рука в белоснежной
перчатке. Сжалась в кулак, большой палец повернулся книзу в жесте, каким
приговаривают к смерти поверженного гладиатора. Вздрогнув, Элиза перевела
взгляд с перчатки на лицо – и всё будто подернулось туманом. Это был он,
Чингиз-хан! Торжествующий, скалящий зубы в мстительной улыбке.
Второй раз за два дня Элиза лишилась чувств. Нервы у нее
совсем истончились.
По дороге с вокзала в театр Ной Ноевич ей выговаривал,
перекрикивая рев мотора:
– Сцена с лилией была чудесна, не спорю. С обмороком – это
уже перебор. И потом, зачем падать так грубо, неэлегантно? Звук от
соприкосновения вашего затылка с асфальтом был слышен за десять шагов! С каких
пор вы стали приверженкой натуралистической школы?
Она молчала, еще не до конца придя в себя. Пускай Штерн
думает, что хочет. Жизнь все равно кончена…
В театр ехали не справлять поминки. Это было бы пошлостью,
мещанством. Режиссер сказал: «Лучшая тризна по актеру – продолжить работу над
его последним спектаклем» и назначил экстренное собрание по перераспределению
ролей. Труппа горячо поддержала предложение. Со вчерашнего дня все рядили: кто
же будет играть Эраста, Вершинина, Гамлета и Лопахина?
Перед актерами Ной Ноевич произнес речь в совершенно ином
роде, нежели на кладбище.