— А что ж теперь? — осмелился на вопрос Митя. Он все еще стоял на коленях, и Маша положила ему на голову ладонь. В ней боролись какие-то странные чувства. Девушка пыталась зацепиться за что-то, за какую-то неосознанную мысль, смутное ощущение, нечто понять… Митя не мог этого знать, но неким чутьем воспринимал происходящее в ней боренье.
— Мне все кажется, что не то я делаю, Митенька, — ответила она на вопрос, на сей раз невысказанный, но почувствованный. — Не так… И не будет Петруша счастлив со мной.
— Петр Григорьевич души в вас не чает!
— Знаю. Потому и мучаюсь. Любит он меня, а ведь я ему не пара. Нет, гостей принять барыней сумею, и на Марию Павловну скоро откликаться стану, Да только… все-таки Лукерьиной дочкой была я и останусь, хоть и князь мой отец, и мать — сего имения госпожа. Нет… опять не то говорю… не умею рассказать, Митя…
Ее рука скользнула с его волос, погладив их, и повисла безвольно. «А ведь и впрямь мучается, Господи, помилуй! Что же с тобой, Машенька, радость моя невозможная?»
Хоть разок припасть к бледной нежной руке, а потом — прочь от мира, в монастырь, в келью, на веки вечные. «Да какой из меня теперь монах?» — отдалось горечью. Взял в свою ладонь Машину руку, а губами коснуться не решился. Но безжизненная кисть ее вдруг стала сильной, девушка сама сжала Митины пальцы, потянула вверх.
— Не мужицкая у тебя рука, — сказала. — Пальцы тонкие, белые как у девицы. Кисти да уголек держать — в самый раз. Не смеялись над тобой деревенские?
— Да как же нет, — Митя смотрел на Машу как завороженный. — И дядька колотил не раз на дню. Понятно, не работник, не иное что, хлеб даром ел. Пустое все, Господь пусть будет со всеми. Дядька-то о сыне мечтал сильном и спором, да жена бездетной рано умерла. Ну теперь-то может быть…
— Добр ты, послушник Божий, зла не таишь. Спаси тебя Бог, Митя, за все. На свадьбе моей гостем будь непременно. В Любимовке пока остаешься?
— Остаюсь, Марья Павловна. Письмо вот пришло нежданно-негаданно. Приезжает княгиня Катерина Степановна, слава Богу! Заждался ее Степан Степанович.
— Хорошо, — сказала Маша. — Жаль мне его… Знаешь… а ведь и я ничуть на него нынче не в обиде…
После Машиного отъезда затосковал Митя не на шутку. Пришел к отцу Сергию, кинулся ему в ноги.
— Что с тобой?! — перепугался батюшка, глядя в заплаканное юное лицо.
— Батюшка, благословите! Сил моих нет… о монастыре мечтал, а теперь мне монастырь и на ум нейдет. Люблю я… Машеньку люблю.
Поднял его отец Сергий, усадил с собой, принялся утешать.
— Что же делать-то, Митенька? Лютая напасть — такая хвороба сердечная!
— Ох! Лютее нет! Кабы в Господа не верил… руки б на себя наложил…
Отец Сергий аж рот ему ладонью прикрыл, перекрестил юношу.
— Что ты! Что ты! Молчи. В мыслях сего и в шутку держать не смей, не то, что на язык пускать!
— Да я-то что… конечно…
— Смирись, милый. Все перемелется. А что делать тебе? Мне сын, когда вот приезжал, жаловался… Он тоже священник, в Новгороде. Помощник ему нужен, тяжело одному. Вот я и думаю, кто лучше тебя на сие дело подойдет.
— Батюшка! Вы меня благословляете?
— Благословляю, чадо. И на то благословляю, чтоб к храму попривыкнув, и к жизни сына моего приглядевшись, и сам ты в пастыри готовился.
— Батюшка!
Отец Сергий вновь перекрестил Митеньку.
— Поезжай в Новгород. А там как Господь изволит…
Едва Павел Дмитриевич увидел Машу, сразу понял: она знает все. Молча смотрел на нее, она — на него. Под пристальным, глубоким взглядом темно-карих глаз столь на них похожие девичьи очи стали медленно наполняться слезами. Но сдержалась княжна Мстиславская, не заплакала. Павел взял тоненькую руку, нежно и трепетно поднес к губам — странное чувство, очень странное — женскую руку без страсти целовать, с иной любовью. Никогда, ни к кому не испытывал Павел Дмитриевич отцовской любви, да и нынче не мог бы сказать, что полностью открыл в себе эту любовь. Просто не чужой была ему стоящая перед ним девушка — это познавал он не умом, но душой, и с каждой минутой все больше нежности и сострадания рождалось к дочери в его сердце. Маша все поняла. Сиротская жажда родителей сотворяет душу чувствительной ко всему, что покажется ей схожем с отеческой любовью, и все это она готова принять без рассуждений. Девушка осторожно коснулась мягких волос отца, тихо погладила его по щеке…
Тем временем Наталья Вельяминова и Петр Белозеров сидели в соседней комнате на широком кривоногом диванчике, изредка обмениваясь быстрыми взглядами. Наталья, напряженная, тщетно придавала лицу непроницаемо-равнодушное выражение. Петруша по-доброму усмехнулся:
— Уж не ревнуешь ли отца к дочери, Натальюшка?
Девушка ответила негодующим взглядом. Под рукой ее очутился синий веер, она жадно схватила его, обмахнулась несколько раз и бросила в угол дивана.
— Ведь она, похоже, падчерица твоя будущая… — продолжал Белозеров. — Вот судьба! Так откуда ж взялся он, князь твой распрекрасный? Где ж раньше был?
— Ах, Петруша, сделай милость, помолчи, — бросила ему Наталья.
Помолчали вместе.
— Не нравится мне все это, — вздохнул Петр. Молчать ему сейчас явно не хотелось.
— Что не нравится?
— Да все, Натальюшка. Машенька сама не своя была все эти дни. Ей роль твоей сестры двоюродной уже невмоготу, а тут еще батюшка родной объявился…
— Они поладят, — но по голосу Натальи ясно было, что она в этом не вовсе уверена. Скорее напротив, и бедный веер вновь стал жертвой этой неуверенности — теперь девушка, протянув к нему руку, принялась безжалостно трепать изящную вещицу. Волновалась она не менее Петруши, не за Машу, конечно, — за возлюбленного князя своего. Но у Петра не было ее сомнений.
— Машенька поладит с кем угодно. Я о другом. Теперь он ее княжной сделать решил законной…
— Чем же плохо сие? Да и не важно, все одно она скоро Белозеровой будет…
— Не плохо… — Петруша совсем запутался в своих чувствах, и по старинке взъерошил свои длинные светлые волосы, как делал, бывало, мальчишкой, когда волновался.
— Да не отнимет он ее у тебя, — поняла его тревогу Наталья.
— Нет. Ее у меня теперь никто не отнимет. Зачем только спрашивал он меня нынче с таким подозрением о дядьке моем, Бахрушине?
— Есть у него на то причины.
— Да. Сплошь загадки… Тревожно у меня на душе что-то, Наташа. Машенька мне свою тяготу передала.
— Не тревожься. И грустить сейчас — грех, не грустить, но Бога благодарить надобно.
Вошел Мстиславский.
— Она ушла к себе, — сказал про Машу.
— Бедная моя… — одними губами вымолвил Петруша.