Снова чмокнул выстрел. Пуля, не тронув бруствер, прошла выше в пустом солнце, невидимая, упала в реку, среди мелькания и блеска.
— Слушай, — сказал Белосельцев Сайду Исмаилу, — приведи ослицу. — Чертеж окружавшего их пространства был понятен и прост, осмыслен им до конца. — Они не тронут с горы, не достанут. А если что, я прикрою.
Он сдвинул перед собой два больших камня, сухих и светлых снаружи и влажных с подбрюшья. Сблизил их. Медленно, осторожно выглянул из-за них. С горы, от вершины спускались трое, боком, держа на весу винтовки, двое в белых повязках, один в ярко-синем тюрбане. Белосельцев, успокаивая себя, перевел автомат на одиночные выстрелы. Выставил ствол из камней и, целясь в синий тюрбан, выстрелил. Трое перестали спускаться, вскарабкались вверх, укрылись за кромкой. Оттуда ударил залп, булькнул многократно о камни.
Белосельцев отстранился от кремневой бойницы, оглянулся. Сайд у дерева отвязывал ослицу.
— Как ты? — спросил Белосельцев Мартынова, наклоняясь над подполковником. Тот смотрел прямо вверх синими, полными слез глазами.
Сайд Исмаил тянул на веревке ослицу. Животное двигалось вверх послушно и кротко. Сайд остановился поодаль внизу, хоронясь от вершины. Держал на весу бессильную кисть, сжимал в здоровой руке веревку.
— Как лучше его водрузить? — бормотал Белосельцев. — Верхом или поперек?
— Надо живот вниз, — сказал Сайд Исмаил.
Они схватили Мартынова за грубошерстный бушлат, волокли вниз. Бутсы его зашуршали, заколотили о камни. Мартынов застонал, замотал головой.
— Ничего, — бормотал Белосельцев, — потерпи…
Хлопнул выстрел. Пуля пролетела к реке. Ослица дрогнула, прижала белесые мохнатые уши.
— Сайд, давай поднимай!
Вдвоем, в три руки приподняли тяжелое, мешкообразное тело. Взгромоздили на ослиную спину. Животное под тяжестью зацокало ногами, заводило розоватыми, в белесых ресницах глазами.
Мартынов лежал на ослице, свесив вниз желтые волосы, почти касаясь земли руками и носками ботинок. Глаза его были открыты, выпучены. Он хрипло дышал.
Белосельцев, пригибаясь, вернулся к брустверу. Сквозь кремневые глыбы увидел, как снова сверху спускаются — трое в белых повязках, четвертый в синем тюрбане и пятый в маленькой красной шапочке, узнаваемый на пепельном склоне, с тенью шрама, пересекавшего лицо. И это не удивило его. В этом не было мистики жизни. Их встреча была запланирована. Они двигались навстречу друг другу через хребты и долины, континенты и страны, из поколения в поколение, сближаясь, сходясь, чтобы теперь повстречаться на солнечной каменистой горе.
Белосельцев просунул ствол в расщелину между камней, прицелился и выстрелил в красную шапочку. Промахнулся, но выстрелы загнали спускавшихся за кромку горы. Ему казалось, что он видит красный петушиный гребешок, и выстрелил снова.
— Сайд, уходи! — сказал Белосельцев, махая рукой, отгоняя прочь от дороги ослицу с Мартыновым.
— Лучше здесь, вместе, — сказал Сайд Исмаил. — Бэтээр придет…
— Уходи, я прикрою…
Сайд Исмаил кивнул, повернулся, потянул за собою ослицу. Та послушно пошла, перебирая хрупко ногами, колыхая на себе тело Мартынова. Его башмаки бились о камни. Белосельцев боялся, что он упадет. Но тот не падал, раскачивалась под брюхом ослицы желтоволосая голова.
Не видя никого на горе, он все-таки выстрелил. Слышал, как быстро гаснет без эха звук выстрела. Ослица и Сайд удалялись, были уже на фоне сверкающей реки, словно ею оплавлены.
Он снова взглянул на гору. С бровей на глаза продолжала сочиться кровь. Там, за горой, на огромном от него расстоянии была Москва, и его любимая, оставившая его здесь умирать, ходила по уютному дому в легкой домашней одежде, обнимала другого. Белосельцев вытер кровь рукавом, потом ладонью. Ладонь просушил о землю, не желая трогать окровавленной рукой автомат. Машина продолжала гореть. Дым стелился вдоль пустого шоссе, его наносило на Белосельцева, и тогда сквозь дым гора начинала струиться, и он старался зорче оглядывать склон.
Ослица была теперь у самой реки, уменьшалась, удалялась, подвигалась к уступу, за которым исчезла.
Белосельцев следил за их удалением, отпускал от себя, отгонял, желал, чтоб они исчезли. И удерживал, не пускал, желал, чтоб они остались. И когда они исчезли за выступом, почувствовал такую тоску и оставленность! Пустая рыжая осыпь, река чужая и жгучая, безлистое дерево — все это причиняло острую боль, и он лежит при дороге, в дыму от горящей машины, и над ним в вышине, на кромке горы, притаилась и ждет его смерть, пламенеет красная шапочка. Смерть приблизилась, приняла образ горы, реки, корявого дерева, петушиного гребешка на камнях.
«Быть не может, — подумал он, — чтобы так просто… Чтобы вся моя жизнь, с того переулка в снегу, со старинной вмороженной тумбой, и я вбегаю в наш дом, и бабушка, и наш белый фарфоровый чайник… Господи, спаси меня!..»
Ему казалось, что он услышан. Что мольба изменила окружавшее его пустое пространство, в котором прокатилась едва заметная стеклянная волна света. Он обернулся в надежде, что там, из-за выступа, вдруг покажется Сайд Исмаил и кончится его одиночество. Но река сыпала бесчисленные холодные блестки и никто не являлся. Он смотрел вдоль шоссе, ожидая услышать урчание, и на мягких колесах, приземистый, длинный, как ящерица, выскользнет бэтээр, и можно будет мощным скоком кинуться на броню, в круглый темный люк, на сильные твердые руки.
Но шоссе оставалось пустым. Тянуло прогорклым дымом. Машина тлела вместе с убитым шофером.
Он достал из нагрудного кармана блокнот, шариковую ручку, документы разведчика. Отбросив сухими горстями землю, положил все это, присыпал, задвинул плоским обломком сланца. Взглянул на часы. «10 марта. 15 часов 48 минут. Энный километр шоссе Лашкаргах — Кандагар. Горы. Река. Обочины. Я лежу у камней…»
Пуля рванула о камень вблизи головы. Пахнуло расколотым кремнем. Другая пуля с опозданием, срикошетив, тяжело провыла. Сжав глаза, он плотнее прижался к откосу, а когда открыл, то увидел — от вершины спускались люди. Он насчитал восьмерых, а они все появлялись из-за гребня, медленно, осторожно спускались. Среди них был американец в восточных одеждах, в маленькой красной шапочке, его двойник и подобие, вброшенный в варево азиатских народов, как кристаллик марганца в воду, окрашивая пространство вокруг себя в малиновый цвет. Они продолжали спускаться, и возникло желание вскочить, кинуться вниз к реке, надеясь на резвость ног, туда, где исчезли друзья.
Те на горе спускались редкой цепочкой, осторожные, гибкие, развевая балахоны, и он, одолев панику, перевел рычажок на очередь, чувствуя холодный металл, прижимаясь к нему пульсирующим горячим лицом. Глядел сквозь прорезь. И такое напряжение в душе, такое томление, что зрачок, пробегая вдоль мушки, превращал ее в вороненый крохотный вихрь, в малую воронку, проникающую в иное пространство и время. Воронка расширялась, в ней возникала иная земля в травах, цветах, и она, его милая, спускалась с горы, поскальзываясь на траве, и он видел издали ее дорогое лицо. Она прошла совсем близко, его не заметив. Из неба прянул черный скворец, уселся ему прямо в зрачок. Он смотрел на черную мушку, совмещая ее с красным гребешком на горе. Старался ровнее дышать, унять, успокоить дыхание, как его когда-то учили. Послал грохочущую долгую очередь вверх на склон, протачивая в солнечном воздухе длинную, уходящую в бесконечность дыру, куда вслед за пулями устремились его жизнь и судьба с последующими, еще не рожденными от него поколениями. Направляя их в одну, вмененную им всем сторону, вслед раскаленным пулям.