Одного не знал Дурды-бай – того, что умный и хитрый Аманли Белет способен ошибаться… И в голову Дурды-баю не могло прийти, что Аманли проговорится в беседе с Джунаид-ханом о том, что один из верных юзбашей удирает из стана басмачей… Да, да, этого Дурды-бай предвидеть не мог…
Дурды-бай думает о том, что Советы, конечно же, разорят его. Отберут у него овец, сундуки и чувалы с каракулем, тканями… Жалко расставаться с добром, ох, как жалко! Годами копилось отцом… А теперь вот так, за здорово живешь, отдавай все! Даже спасибо не скажут. Может, утаить кое-что? Каракумы-то велики. На дальних колодцах о советской власти и слыхом не слыхивали… Поживем – увидим, усмехается про себя Дурды-бай. Нелегко прятать добро от красных отрядов. А эти – как их там зовут? – чоновцы из туркменских парней, они знают в Каракумах каждую тропу, каждый колодец. Выследят всюду… Советская власть пришла не на год, не на два – надолго, с этим Дурды-бай согласен. Джунаид-хан видит спасение в том, чтобы сбежать в Иран, Афганистан. Джунаид-хану людские страдания невдомек… Кто нас ждет на чужбине?
Нет, нет, Дурды-баю ясно, что возврата к прошлому, в басмаческий стан, больше быть не может.
Джунаид-хан… Джунаид-хан… Конь споткнулся на бархане о кочку саксаула. Дурды-бай вздрогнул, задвигал лопатками, словно почувствовал со спины сверлящий прищур узковатых глаз басмаческого главаря. Коварный и хитрый, решительный и властный, ласковый и обходительный, внимательный и щедрый, скупой и великодушный… Хан корчил из себя пророка, самого посланца всевышнего на земле. Дурды-бай тоже боготворил Джунаида…
Но давно уже в сердце Дурды-бая зрела на хана глухая обида, порою неприязнь, перераставшая в ненависть.
Свободной рукой Дурды-бай рванул тесемки у ворота вышитой рубашки, негодуя на свое малодушие. Он всей грудью ощутил вечернюю прохладу. Откуда она повеяла? С севера задул освежающий ветер, а с юго-запада, прижимаясь к сумеречному небу, плыли серовато-грязные тучки. Они-то и сеяли в душе Дурды-бая недобрые предчувствия. Дурды-бай остановил коня, дал команду, чтобы отряд спешился, расседлал коней. Всадники расположились в узкой лощине, смыкающейся с лысым такыром, окруженной с трех сторон высокими барханами. Не опасаясь чужого глаза, здесь можно было развести костер, дать отдых людям и лошадям.
Джигиты, задав коням ячменя, насобирали саксаула, запалили костер и, наскоро попив чаю с зачерствелым хлебом, улеглись спать.
Дурды-бай, расставив караулы, стал ходить по лагерю, потом, притомившись, прикорнул на попоне, подложив под голову седло. Лежал он недолго, забывшись тяжкой, отупляющей полудремотой. Вскоре очнулся и не мог понять, отчего – то ли от какого-то толчка, то ли от привидевшихся ночных теней; ему послышалось конское ржание, донесшееся издалека, откуда могла прийти погоня. Почудилось?! Приснилось?! Он вскочил на ноги, сна ни в одном глазу. Оголив маузер, Дурды-бай бросился к караульным – те спали: один, охранявший людей, приткнулся к мешкам, второй, обязанный сторожить коней и верблюдов, растянулся прямо на песке. Дурды-бай грубо растолкал нерадивую охрану и, не помня себя от гнева и какого-то безотчетного страха, чуть не расстрелял джигитов на месте.
Он стал ходить по лагерю, вслушиваясь в ночное безмолвие пустыни, в сонное бормотанье спящих товарищей. Беспокойным, как их жизнь, сном, спали джигиты: стонали, смеялись, кто-то, истошно вскрикнув, схватился за оружие и наконец, придя в себя, отупело озирался по сторонам, потом вновь лег, видимо, несказанно радуясь, что страшное лишь приснилось.
Всхрапывали кони, прядая ушами. Вблизи, за соседним барханом, младенцами заливались шакалы. Давно потух костер, распались в прах горячие уголья, и саксауловая зола, белевшая на песке, была похожа на миткалевый саван.
Дурды-баю вспомнился брат Хырслан, а потом старший брат Кака-бай, уже погибший. Выполняя волю умирающей матери, он отвез ее в родной аул, что в горах. Ей хотелось быть похороненной на земле своих предков. Когда мать скончалась, Кака-бай своей рукой отрыл ей могилу, и, перед тем как предать ее тело земле, он спустился туда, измерив дно шагами, сокрушенно вздохнул: «Какая просторная… Земля мягкая, как пух, хоть сам ложись… Когда я умру, то мне выройте точно такую…»
Припомнилось Дурды-баю, что, похоронив мать, Кака-бай с тремя всадниками двинулся в обратный путь. В горах, в узком ущелье, их застал сель. Товарищи брата, спасаясь от грязевого потока, взобрались на скалу, а Кака-бай, посмеявшись над своими спутниками, не свернул с дороги. Огромный водяной вал накрыл его с головой и понес по ущелью. Бездыханное тело Кака-бая отыскали в тот же день и похоронили рядом с матерью. В такой же просторной, глубокой могиле.
Сменив часовых, Дурды-бай не ложился. Сердце по-прежнему теснилось тревогой. Прислушиваясь к сторожкой тишине, Дурды-бай еще раз обошел лагерь, постоял у коней: они часто всхрапывали, тряся и вскидывая головами кверху, будто к ненастью.
Дурды-бай отдавал себе отчет в том, что природа не обошла умом Джунаид-хана. Но еще больше она наделила его честолюбием. Дурды-бай усмехнулся: как же взовьется этот хвастун, узнав об измене Дурды-бая!.. Он воображает себя хивинским ханом и даже больше – эмиром или шахом… А кто он такой, этот Джунаид? Кому-кому, а Дурды-баю была известна жизнь Джунаида. Никакой он от рождения не хан, он с детства звался Курбанмамедом. Но честолюбие его прорезалось рано. Этот самый Курбанмамед завидовал всем святым, особенно святому Исмамыт Ата, почившему и похороненному под Бедиркентом когда-то, еще до потопа…
Одно рано осознал Курбанмамед – он обладает божьей искрой зажигать людей, говорить уверенно; и к этому он уже в детстве прибавлял хитрость; люди доверчивы, их легко обмануть и сделать стадом, которое можно гнать куда угодно.
Много, много знал Дурды-бай о Джунаид-хане, даже то, о чем хан и не догадывался. Дурды-бай усмехнулся. Если бы хан когда-либо проведал обо всем, что Дурды-баю было известно о хане, то, верно, он бы не оставил его живым…
В Бедиркенте, в большом ауле, где каждый знал друг друга в лицо, Курбанмамеду, восемнадцатилетнему пареньку, потерявшему отца, все сочувствовали. Дурды-бай тоже жалел его. Они часто встречались: Дурды-баю и его братьям часто приходилось водить караваны в Хиву, торговать с узбекскими баями. Уже тогда будущий Джунаид-хан пылал ревностью к пророку Мухаммеду, он воспитывал в себе неистовость дервиша, голый расчет воина и переменчивость актера. В час похорон отца, разыгрывая роль неутешного сына, Курбанмамед напялил на себя рубище бродяги-нищего, разулся и босым в трескучий мороз нес до кладбища носилки с телом усопшего. И тонкий расчет будущего Джунаида, а пока что восемнадцатилетнего Курбанмамеда оказался точным: стар и млад округи, особенно люди богобоязненные, увидели в поведении юноши знамение времени: вот как надо чтить отца!
Поступок Курбанмамеда обрастал в устах рассказчиков подробностями, о нем заговорили в богатых домах, в религиозных семьях, его ставили в пример муллы и шпаны
[2]
.
Славу истого мусульманина принесла ему смерть старшего брата. Причина на то была весьма прозаическая: Курбанмамеду показалось, что при разделе отцовской земли его обделили, и он решил убить брата, чтобы прибрать к рукам и его владения. Но расправу над братом он обставил так, что его имя стали славить на базарах Хивы и Ургенча, оно не сходило с уст мулл и странствующих дервишей. Курбанмамед узнал, что брат имел неосторожность в ауле Бедиркент обзавестись любовницей, приходившейся их семье дальней родственницей. Аул – не город: здесь каждый знает о ближнем все до седьмого колена.