Она не досидела до конца спектакля. Вышла в морозную синеву с дымчатыми фонарями, заиндевелыми фасадами, блеском шумящих, похожих на водопад машин, льющихся с моста к «Ударнику» и дальше на Якиманку с рекламой бабочки, радужно порхающей в зимнем тумане. Москва-река, незамерзшая, густая, с ленивыми льдинами, была окутана паром, сквозь который сияло золотое негасимое солнце храма Христа Спасителя и кустился, кудрявился Кремль, как фантастический розово-белый сад, расцветший среди зимы.
Она прошла под мостом на Софийскую набережную с белыми посольскими особняками. Медленно двигалась вдоль парапета, за которым внизу маслянисто колыхались огни. И ее посетило видение — пестрый половик с черным сонным котом, стол с разбросанной колодой карт, тузы, короли и валеты, и старушка с синими глазками показывает червовую даму. Смеется: «Толюха, это твоя краля на веки веков!..» Валентина улыбалась, когда видение исчезло, и она забыла, что вызвало у нее это умиление и печаль.
Кремль, вознесенный на холм, розовый, белый, с резными колокольнями, башнями, плетением крестов, серебряными и золотыми куполами, казался огромным садом, распустившимся в зимней Москве. Валентина взволнованно смотрела на этот небесный сад, взращенный волшебным садовником на небесах, пересаженный в русские снега и морозы для вечного цветения. Ей захотелось, чтобы сын и муж оказались сейчас рядом с ней. Пережили вместе с ней это волнение. Увидели Кремль ее глазами. Восхитились серебряными и золотыми плодами, выращенными небесным садовником.
Она тянулась через реку, словно хотела коснуться губами розовых лепестков, серебряных листьев, погрузиться в живую, дышащую глубину. Почувствовала, как окружающее ее пространство дрогнуло, по нему прошла рябь, Кремль стал размытый, словно потревоженное отражение. Стал колыхаться, распадаться, словно его смывало и он оседал, проваливался вместе с холмом и набережной в черный бездонный провал, в кромешную тьму, со своими церквами и башнями, золотыми крестами и лучистыми звездами, и в провале, куда он исчез, сквозила страшная пустота.
Она упала, больно ударившись о ледяной тротуар. Очнулась. Кто-то ее подымал, отряхивал снег с пальто, заботливо спрашивал. Она благодарила, отвечала несвязно, шла по набережной, ухватившись за парапет. Кремль, розово-белый, грозный, стоял на холме, казался обугленным, с запекшимися ожогами, поломанными зубцами и башнями, оплавленными куполами, словно пронесся сквозь жестокие слои мироздания, огненные бури и вернулся обратно, неся в Москву страшную весть о конце Вселенной.
Валентина держалась за ледяной парапет, чувствуя, как мертвящий холод втекает в нее и она каменеет, мертвеет, превращаясь в каменную скифскую бабу.
Антонина Звонарева, перед тем как лечь спать, достала из шкафа сыновью рубаху. Разглаживала пальцами воротник, умиляясь, думая, что ворот наверняка станет сыну тесен, в армии солдаты быстро мужают, растут в плечах и груди, и когда сын вернется, она купит ему новую, нарядную, розовую рубаху, которую видела недавно в магазине. Она поцеловала клетчатую ткань, стараясь уловить на ней теплые запахи сына. Ей показалось, что пахнуло милым птичьим запахом его светлого торчащего хохолка. Бережно, застегнув все пуговки, положила рубаху в шкаф.
Помолилась на ночь перед иконкой в медном окладе с малиновым теплым огоньком лампады — о здравии сына, о его скором возвращении домой. Помянула родителей, родственников, покойника мужа, пожелав им всем оказаться в небесном царстве, где нет болезней, печалей и в садах по тропинкам гуляют белокрылые ангелы. Медленно разделась, облачаясь в ночную рубаху. Видя сквозь сонные ресницы, как светится малиновая ягодка лампады, быстро заснула.
И приснился ей тяжкий неотступный кошмар. Будто она едет в поезде, в общем вагоне, через огромную сырую равнину, с болотами, с мокрыми кустами, среди стуков и скрипов вагона. Рядом на лавке стоит застегнутая сумка, в ней спрятана голова сына, которую она тайно везет домой, а соседи на лавках приглядываются к сумке, догадываются о ее содержимом, переговариваются между собой, указывая на сумку глазами. Ей страшно, что сумку начнут расстегивать, обнаружат голову сына, отберут и будет ужасный скандал по поводу того, что она принесла в вагон недозволенную поклажу. Она хочет исхитриться, ускользнуть из вагона, унести с собой сумку. И как только за окном появились кирпичные стены и закопченная заводская труба и поезд стал останавливаться, она вместе с сумкой выбежала на перрон. Она оказалась в незнакомом городе, состоящем из одной-единственной улицы, уходящей в бесконечность. На улице нет домов, а одни только церкви. Двери открыты, в каждой сияют свечи, теплятся лампады, слышится пение. Ей хочется зайти в церковь, но она не знает в какую. Проходит мимо дверей, пропуская церковь за церковью. Увидела золотой полукруглый вход, вошла. Нет народа, в пустом озаренном пространстве стоит священник, к ней спиной. Священник в золотом облачении читает книгу. Она не видит его лица, только светлые вьющиеся волосы, спадающие на плечи. Ждет, когда он обернется и ее исповедует. Он медленно оборачивается, свет заливает его лицо, и она узнает сына, в парчовой, шитой золотом ризе, золотой епитрахили, со священной книгой в руках.
— Я ждал тебя, мама… Подойди… Я тебя исповедую…
Она приближается, встает перед ним на колени, чувствует, как на голову ей ложится епитрахиль. И просыпается с криком.
Ее темная пустая спальня. Красная клюковка лампады. В страхе, с колотящимся сердцем, она лежит вся в слезах.
Стая голодных собак в течение дня с далеких холмов наблюдала черную, окутанную испарениями реку, глазированный солнечный берег, недвижные, разбросанные взрывами трупы. Издалека ловила запахи крови, остывающей человеческой плоти. Лишь ночью, когда загорелись звезды, старый вожак с обгорелым до костей боком повел стаю к реке, чутко внюхиваясь в дуновения ветра, вслушиваясь в похрустывания наста, всматриваясь угрюмыми глазами в ночное мерцание снегов. Пахло холодной рекой и умершими людьми, в которых смерть остановила горячие и опасные запахи жизни. Выгибая костлявую спину, приседая на задних лапах, вожак первым спустился с холма на берег, где лежали мертвецы, и ждал, приподняв загривок, не раздастся ли крик, не полыхнет ли огонь, вонзаясь под кожу раскаленной болью. Но было тихо, позванивала наледь реки, отражались туманные звезды, и в снегу, черные, поваленные, лежали мертвые люди.
Вожак, оседая на хвост, съехал по наледи и, проламывая хрупкую корочку наста, приблизился к мертвецу. Тот лежал, опудренный снегом, приподняв стиснутые кулаки, в которых застыло древко с негнущимся заледенелым полотнищем. На жестяном волнистом листе была нарисована собака с острыми ушами, и вожак, разглядев свое изображение, обошел стороной знамя, всматриваясь в мертвое лицо, не дрогнут ли веки, открывая живые блестящие глаза. Но лицо оставалось недвижным, в нем, как в глыбе льда, слабо отражались звезды, и вожак вцепился в перебитую ногу, пьянея от вкусного запаха замороженной крови. Стал рвать клыками твердую ткань, добираясь до костей и волокон. Стая, услышав урчанье вожака, удары зубов о кость, спустилась на берег, разбрелась среди убитых, начиная их драть и глодать. Пойма наполнилась хрустом, рычанием, лязгом зубов, скрипом и скрежетом разрываемых сухожилий, желтым блеском голодных свирепых глаз.