Литкин, когда колонна села на минное поле, и пулеметы стали ее рвать в клочки, и сверху повисли светящиеся ядовитые апельсины, и мимо бежали полоумные убиваемые люди, — Литкин испытал ужас, скрутивший ему кишки. Но не побежал с остальными, а снял с плеча телекамеру, включил осветитель и, справляясь с резью в желудке, унимая дрожь в пальцах, стал работать. И как только лучик лампы вонзился в лежащего автоматчика, в его окровавленные, под прямым углом согнутые голени, страх прошел, сменился поминутно возрастающим, яростным и счастливым возбуждением. Таинственный Дух Разрушения, которому он поклонялся, которого умолял наградить его небывалыми зрелищами, этот Дух услышал его. Развесил специально для него оранжевые лампы над поймой. Расставил по окрестным холмам пулеметы. Старательно уложил в снег противопехотные мины. Привел к этим минам обмороженных, измученных людей и поставил его, Литкина, в самый центр избиения. Позволил снимать небывалую, невыносимую для человеческих глаз картину, доступную лишь зрению великих художников. И он снимал, сознавая свое величие, понимая, что Дух выбрал его из тысяч других творцов, ввел в свою сокровенную, огнедышащую мастерскую, сделал соучастником творчества.
Он снимал убегавшего Басаева, его сумасшедшее, с выпученными глазами лицо, его ноги в теплых бахилах, ступавшие на тело подорвавшегося гвардейца. Снимал русского сапера, заманившего колонну в ловушку, опрокинутого, с оторванными стопами, с желтыми бельмами осветительных ракет, отраженных в мертвых глазах. Снимал негра, ползущего на коленях, за которым, как на длинном шнурке, волочилась оторванная стопа. Снимал лежащего мальчика, открывшего маленький рот, прижимавшего к груди, как игрушку, хромированный нарядный кассетник. Снимал знаменосца, переводя камеру с его окостенелых кулаков, ухвативших намертво древко, на волнистое полотнище, на котором застыл остроухий волк. Направлял камеру вверх, снимая оранжевые планеты и луны, висящие на волнистых стеблях. Опускал ее ниже, к реке, снимая отражения, по которым плыли похожие на тюленей, глянцевитые, исчезавшие в глубине люди. Бравируя, не страшась попаданий, снимал пунктиры, траектории, вереницы пулеметных трассеров, веря, что защищен. Дух простер над ним свою сберегающую длань.
Доля, которая ему выпала, была неповторима. Лента, которую снимал, была бесценна. Он совершал свой профессиональный подвиг, работая среди смертей. Но знал, что это не подвиг, а чудо, ниспосланное Духом. Работал и одновременно бормотал бессвязно и истово. Возносил Духу благодарственную молитву, бессловесную, косноязычную, напоминавшую древний, забытый людьми язык.
Кассета кончилась, аккумулятор был пуст. И он решил уходить. Здесь ему больше нечего было делать. Он снял войну так, как никто ее не снимал. Она перестала быть для него важной. Дух, от которого зависел его успех, был ему больше не нужен. Пусть продолжает носиться по оранжевому небу, ломает кости, протыкает плоть, насаживает на отточенное острие трепещущие тела. Он подумал об этом с иронией и отчуждением. И вдруг почувствовал, что совершил прегрешение. Что-то дрогнуло в мироздании. Будто витавший в нем многоглазый Дух направил на него свои изумленные оранжевые очи. Литкин усмехнулся, отмахиваясь от наваждения. Теперь было важно выжить.
Он откинул ненужную камеру. Уложил в капроновую непромокаемую сумку драгоценную кассету, поместив ее рядом с другими, бесценными. Пошел к реке, веря в свою неуязвимость, переходя от одного стенающего тела к другому, наступая на темные выбоины, в которых еще держалось эхо удара. Подошел к реке с размытыми золотыми блюдцами, подумав, что это похоже на картины Писсарро, рисовавшего ночную Сену. Пулеметы посылали над его головой долбящие разноцветные очереди. И это напоминало праздник на воде, если бы не ползущий по берегу чеченец, у которого была прострелена челюсть и в черной дыре блестели сломанные зубы.
Он обошел чеченца. Поместил сумку себе на голову, укрепляя под подбородком капроновый ремешок. Вошел в воду. Не хватало дыхания, не хватало тепла, не хватало сил, чтобы двигать руками в черной густой воде. Но на голове у него находилось его дитя, и он плыл в ледяной Сунже, спасая свое чадо от бессмысленного жестокого Духа, которому перестал служить. От которого, улучив момент, кинулся в бега, перехитрив своего повелителя.
Он переплыл Сунжу и еще некоторое время, пока позволяли остатки тепла, двигался в воде вдоль берега, упираясь ногами в дно, желая как можно дальше отодвинуться от оранжевого, в пульсирующих блестках пространства.
Вышел на берег, коченея, отекая водой, радуясь, что уцелел и теперь начинается его путь с войны, куда он больше никогда не вернется. Ему показалось, что мироздание снова дрогнуло, словно оскорбленный им Дух сверкнул в черноте рыжим глазом. Это прапорщик спецназа Коровко разрядил в него свой тяжелый дальнобойный автомат. Подошел к убитому, посветил в мокрое, словно захлебнувшееся лицо. Снял с головы Литкина капроновую сумку.
— Надо же, мать твою, какие шляпки стали носить чеченцы!.. — и пошел, качая трофеем, держа под мышкой железный приклад автомата.
Начальник разведки Адам поскользнулся во время бега и упал рукою на мину. Взрывом ему выдрало бок, и он полз по снегу, волоча вывалившийся из живота красный ком. Мимо бежали, он тонко звал, умоляя, чтобы его пристрелили. Вдруг увидел русского солдата с крестиком, которому недавно отрезал голову. Солдат смотрел на него немигающими голубыми глазами.
— Застрели меня!.. — умолял Адам, пытаясь затолкать обратно то, что вырвала из него мина. Солдат не отвечал, молча, синеглазо смотрел.
— Застрели, умоляю!.. — Адам протягивал к нему красные, окутанные паром руки.
Солдат не ответил и отошел.
Пушков лежал на спине, то приходил в сознание, куда его затягивали железными крючьями боли, то пропадал в беспамятстве, куда его утягивали на тех же хромированных, вонзившихся в ноги крюках. Эти обмороки и возвращения в явь были как колебания маятника, который каждым взмахом отрезал и отбрасывал часть его жизни. Кровь из него утекала, он замерзал, и по мере того как он остывал, прекращалась боль. Отступала вместе с жизнью от искалеченных ног, все ближе к груди, к сердцу, к раскрытым, наполненным слезами глазам. Сначала, приходя в себя, он видел взлетающие в небо оранжевые дирижабли, брызгающие разноцветные фонтаны, множество зайчиков света, какие бывают в ресторанах с вращающимся под потолком зеркальным шаром. Слышал, как кто-то ползет мимо него, ахая, бормоча, но не мог разобрать смысл невнятных бормотаний. Вдруг увидел, как сверху тонким лучом начинает светить в глаза белый прожектор, словно опускался вертолет, но прожектор вдруг превращался в телекамеру, и кто-то его снимал, непонятно зачем. У самой его головы прокатились сани, и он узнал их скрипучий, лесной, деревенский звук, удивившись тому, как они здесь оказались. Он снова исчез и когда очнулся, дирижаблей не было, фонтаны погасли, и небо над ним было в звездах, в разноцветном туманном мерцании. Среди дымчатой звездной росы сверкал ослепительный, усыпанный алмазами ковш.
Он смотрел не мигая на ковш, и ему захотелось пить. Он потянулся губами к ковшу, шевельнулся и вновь исчез. А когда вернулся, перед ним вращалась деревянная прялка, тетя Поля давила на шаткую дощечку маленьким валенком, спицы в колесе мелькали, и рябило в глазах от этой мелькающей карусели.