Но вот за спиной уже зарозовело небо, потом прояснилось пространство и впереди, хотя на земле все еще была ночь. Внизу кипел огонь артиллерийской подготовки и авиационных ударов. Мы вышли на предназначенный нам опорный пункт и в массу непрерывно рвущихся бомб запустили и свои. Уже на развороте мы увидели цепь лучей, стелившихся по земле и светивших в сторону вражеских войск. То были те 140, ставших знаменитыми, прожекторов, которые мгновенно включились, чтоб ослепить противника в минуту начала атаки.
Я пока не знал, что это был мой последний, 307-й по счету, боевой вылет. Но случилось именно так.
Полк до конца войны еще не раз вылетал на бомбежку немецких войск и его укреплений, но общее напряжение постепенно спадало, а временами, казалось, будто нас попридерживают. Предположение, однако, не было досужим. На исходе войны наши отношения с союзниками, внешне вполне благопристойные, содержали, впрочем, как и во все предыдущие годы военных действий, серьезную, а порою опасную, внутреннюю напряженность. Позже Черчилль будет откровенно сожалеть, что в свое время, когда наши фронты подходили к госгранице, союзники упустили возможность двинуть свои войска с Балкан к Балтийскому морю, чтоб отсечь Советскую Армию от Западной Европы и овладеть Германией без нашего участия, но, видимо, в успехе последнего намерения он был не очень уверен.
Союзников не все устраивало в перспективах послевоенного устройства восточноевропейских государств и самой поверженной Германии. И хотя высшее военное руководство все еще одаривало друг друга самыми высокими орденами своих стран, союзные нам войска немалыми силами содержались в состоянии боевой готовности. Любой конфликт мог обернуться силовым приемом со стороны недавних братьев по оружию. Не спускали с них глаз и мы. Слава богу, все обошлось.
В ночь на 9 мая, в предчувствии какого-то великого, как чудо, свершения, конкретное выражение которого никто не представлял, мы никак не могли заснуть. В комнате, где обитало нас не то 6, не то 8 полковых командиров и штурманов, при зашторенных окнах горел свет, а мы, завалясь на койки, все еще продолжали друг с другом переговариваться. Потом вскакивали, прохаживались вдоль стен или выходили за дверь на очередной, уже одуряющий перекур. Кто-то безнадежно крутил невесть где и как добытый старый приемник, вылавливая на чьих-то славянских языках обрывки фраз, вроде бы свидетельствовавших об окончании войны, но такие комбинации слов мы ловили и раньше, еще с начала мая, а война все шла и шла.
И вдруг за стенами дома неожиданно поднялась оглушительная стрельба.
Я выключил свет и распахнул окно. Откуда и кто вел огонь — понять невозможно. Мы и сами потянулись к пистолетам. Никто в первую минуту не подумал о действительной причине поднявшейся канонады. Не так эта весть должна была прийти к нам, да и жаль было бы разочаровываться в надеждах, поддавшись заблуждению. Может, банда прорвалась в город? Дело вполне возможное — шаек вокруг хватало, а слухов о них — еще больше. Но кто-то, пробегая внизу, исступленно орал:
— Победа-а-а! Победа-а-а!
Через минуту и мы, скатившись на землю, палили в ночное небо со всех пистолетных стволов. Нас охватили одуряющая взволнованность, необъяснимое состояние, было чувство утраты реальности.
Возле штаба полка появился командир корпуса Логинов, его штаб находился рядом с нашим. Побаиваясь, не без оснований, за опасные последствия беспорядочной стрельбы, он сквозь невероятный треск пробил наконец до нашего сознания команду:
— Построить полк!
Стрельба постепенно умолкла. Шапошников окончательно остудил страсти, построил всех в шеренги и доложил комкору.
— Зарядить оружие! — скомандовал он.
Когда мы снова замерли, Евгений Федорович поздравил нас с Победой, поблагодарил за боевую доблесть и вечной славой помянул павших в бою. По его команде полк трижды грохнул салютом в честь Победы и отправился, как он потребовал, в общежитие на отдых.
Какой там отдых!
Разгоряченные и взволнованные, мы вернулись в свою комнату, распахнули при полном освещении все окна и, не зная, как выплеснуть свою взволнованность, пели, хохотали, паясничали и вместе с тем обреченно взирали друг на друга: радость наша явно не дотягивала до логического завершения. Ничего не поделаешь, никуда не уйдешь — уж не в такие праздники без вина не обходились, а тут — такое!!! Но на дворе ночь и никаких знакомых шинкарей.
Черти вы, черти! Да если б вы знали, что лежит в моем чемодане, дожидаясь этого дня, вы, пожалуй, не заглядывая вперед, давно извлекли бы этот, ставший сейчас бесценным, дар и нашли бы повод разделаться с ним раньше. Это был именно дар. Однажды наш оружейник Арзали Алхазов в случайном разговоре под крылом самолета заговорил о доме, о родных, что живут где-то в горах, на Кавказе, и о том, что писем оттуда почти не бывает. Всю войну напролет прожил он на аэродроме, спал — если спал, то где и на чем? — день и ночь, как заводной, выбиваясь из сил, катал и подвешивал бомбы и, казалось, только для этого и был сотворен, а у него где-то дом, семья, уже очень немолодая мать. Да что ж это мы, без него не управимся? Я взял да и оформил для него отпуск, чтоб хватило и на дом, и на дорогу. И вот в конце апреля, вернувшись в полк, Алхазов принес мне литровую бутылку великолепного крепковатого домашнего вина.
— Это вам, товарищ подполковник, мама прислала.
Как отказаться от материнского подарка?
Теперь я, важничая и не торопясь, выставил его на стол. Что творилось! Для новой волны ликования уже не хватало слов — витали одни междометия! Всем досталось совсем понемногу, да и вино, при всей его кавказской крепости, «достать» нас никак не могло, но ритуал был соблюден, и тем мы были счастливы.
Стрельба за окнами утихла, ночь вроде успокоилась, но без несчастья не обошлось.
Чувствуя на душе крепкий грех за откровенное отлынивание от боевых полетов, из-за чего испытывал неловкость, участвуя во всеобщем ликовании, молодой штурман Огурцов, хватив лишку, ушел подальше от общежития и в незнакомых переулках, предавшись уединенной радости, открыл опасную пистолетную стрельбу.
Встретившаяся ему группа поляков тоже была на взводе и не без оружия. Возникла стычка, в которой Огурцов был убит. В его планшете обнаружилось письмо от матери, в котором она умоляла сына пожалеть ее, поостеречься, не летать на боевые задания, поскольку война идет к концу и без него другие вполне управятся. Огурцов был послушным сыном, но смерть нашел неудачную. Жаль было парня.
Днем в полку состоялся торжественный и очень веселый обед. А на рассвете другого дня Александр Иванович приказал снарядить для полета наш полковой «Дуглас», вкатил в него свой командирский «виллис» и, пригласив с собою начальника штаба Рытко, нового старшего штурмана Ивана Киньдюшова и не забыв меня, повел машину на Берлин.
Сели на аэродроме Вернойхен. Среди массы самолетов, стихийно, как и мы, навалившихся на этот сосредоточивший на себе все мировое внимание город, нам еле удалось отыскать свободный пятачок для стоянки. Спустили «виллис», уселись и двинулись в густой толчее разномастных, со всего света автомобилей в поверженную столицу рейха. По обочинам, толкая и таща груженные домашним скарбом тележки и велосипеды, брели, возвращаясь в свой город, вереницы испуганных, со страдальческими глазами берлинцев. Город кое-где еще дымился и лежал в жутких руинах. С уцелевших окон и балконов свисали, прося пощады, белые простыни капитуляции. Возле солдатских походных кухонь стояли с кастрюлями очередишки чопорных немок и растерянных детей.