Поразительно, но Тихонов, командир строгий и принципиальный, к «корифеям» бывал необъяснимо снисходительным. Суров, помнится, прикатил к нам для короткой стажировки, дабы, так сказать, приобщиться, в годину тяжкую для Отечества к лику ее верных защитников. А Тихонов, пользуясь еще своим неусохшим правом, взял да и включил его в основной штат полка.
Среди паломников за боевым опытом к нам не раз являлись именитые гастролеры, от которых было больше мороки, чем толку, с их нетерпением, пока еще в живых, чуть-чуть попробовав войны, скорее отвязаться от нее.
Но наведывались и серьезные, деловые стажеры. Одно время зачастили штурманы: преподаватели, инструкторы, начальники кафедр из летных школ и училищ. Одни — с летным допуском — ходили на боевые задания, другие изучали опыт войны по штабным документам. Тихонов не раз подсаживал стажеров и ко мне. Однажды мы полетели со школьным преподавателем майором Компаном. Где-то за Уралом, наслушавшись и начитавшись, будто на фронте, идя в атаку, наше воинство непременно кричит «за Родину, за Сталина!», он и мои бомбы сбросил над Орлом с этим кличем да в ту минуту, когда самолет был еще в развороте.
— Что ж ты наделал! — заорал я в отчаянии.
Я материл его, выходя из себя, до самой посадки, но он упрямо уверял, что бомбы взорвались на станционных путях. Не могли они там оказаться! Радисты в этом разбирались лучше: бомбы ушли в город…
К тому времени, когда я собирал экипаж, вернулся из энкавэдэшного лагеря Николай Митрофанов. Появись он немного раньше, вошел бы в свою прежнюю команду, к Тарелкину, и, кто знает, может, вместе с ним успел бы и погибнуть, но теперь он был зачислен ко мне, хотя это обстоятельство никак не повышало его шансы на более благополучную судьбу.
Обозначился на горизонте и Афанасий Терехин. Путь его в одиночном хождении по вражеской территории не отличался стремительностью и нетерпением. Шел не спеша, обдумывая каждый шаг. Экипажный бортпаек освобождал его от заходов в деревни, но информацией от встреченных стариков, а чаще старух и мальчишек располагал. Ночевал Терехин в лесах, случалось — и в деревенских баньках. Однажды нарвался на отряд полицаев и, отстреливаясь, ушел в лес, но его выследили партизаны и, разобравшись в обстоятельствах терехинской одиссеи, переправили через линию фронта, к своим.
Тут его ждали фильтры спецлагерей НКВД. Освободившись от подозрений в неблагонадежности, Терехин вместе с тем заинтересовал начальство своей развитостью, эрудицией и неожиданно получил предложение занять должность командира радиовзвода. Возражений не последовало. Новая служба пошла в гору. Проявив на ней высокую, так сказать, идеологическую подкованность, Афанасий Андреевич вскоре был назначен политруком роты. Да вот беда — партбилет остался в полку. Даже по традициям лагерного своеволия держать политрука без партбилета было как-то неловко. Пришлось отпустить комиссара на недельку, чтоб захватил и барахло, и документы. Да не тут-то было. Командир полка сразу прибрал его к рукам и назначил стрелком в экипаж к Саше Романову. Лагерники голоса не подавали: с Тихоновым, по старой памяти, лучше не связываться. Да и потеря для них, видно, была не из крупных. Терехин воевал у нас в полку до конца войны. Потом очень долго учительствовал в родной деревне. Не так давно перебрался в город. Он и сейчас не расстается со школой.
Пополнился воздушным стрелком и мой экипаж. Пришел молоденький, круглолицый, с большими голубыми глазами и простодушной улыбкой на пухлых губах Вася Штефурко. Во всем его облике светились детская непосредственность, доброта души и доверчивость. И слава богу: такое редко кому дается. Дело он знал, в боевом полете держался молодецки, был безотказным и старательным малым.
Первый мой выход в новом составе, конечно же, на железнодорожный узел Вязьму — наш, как мы его окрестили, полигон. Он и впрямь был хорош и для новичков, и для реабилитирующихся экипажей после разного рода перерывов в боевых полетах. Лежал недалеко, бил крепко и, всегда до отказа забитый составами, горел и взрывался охотно.
Старые долги
Берлин сорок второго. Тяжкий крест возвращения.
В ту тяжкую пору почти все воздушные силы были брошены на Сталинградскую оборонительную операцию. Вражья лавина, втягивая в себя мощные резервы со всех направлений, тяжело и грозно ползла по югу к волжским берегам. Ее нужно было во что бы то ни стало перерезать, остановить. Казалось, не было задачи более важной, чем эта. Но командующий АДД, помня требования Сталина и свою перед ним «задолженность», отсек от сталинградских задач немногим более двухсот отборных экипажей и направил их на Берлин, Будапешт, Бухарест, Варшаву, Штеттин, Кенигсберг, Данциг.
Стоял жаркий август, и ночные грозы, то фронтальные, то внутримассовые, по-прежнему были главным препятствием и нашей смертельной мукой на пути к тем далеким городам.
Берлин дался не всем и не сразу. Он был, конечно, наиболее важной и, главное, самой престижной, коронной целью, хотя ему по шкале трудности не уступали и некоторые другие. По каким-то законам, известным только нашим командирам, цели менялись для нас из полета в полет. На те, что были поближе, ходили с базовых, а на самые дальние вылетали с прифронтовых аэродромов подскока. Мне для начала достался Кенигсберг. Старый знакомый мало чем изменился — тот же буйный характер, но поприбавил огня, встречал пораньше и снаряды попусту не разбрасывал. По пути к нему мы полдороги купались в грозах, как в океанских волнах, и это, пожалуй, запомнилось больше, чем весь огонь сухопутных и морских батарей, по крайней мере, при всей своей мощи, он был намного кратковременней. Город виделся слабо, лежал как во мраке — мешали прожектора, а осветители пробились к нему не все. Но цель Архипов нашел, успел прицелиться и сработал залпом.
По-иному встретились с Варшавой. Под десятками САБов, висевших целыми гроздьями, город был светел как днем. В прозрачном воздухе с большой высоты просматривались не только улицы и площади, но и крыши домов, шпили костелов. Зенитная артиллерия била изо всех сил, но все наугад, вразброс, не видя целей. Монотонно и испуганно качались прожекторные лучи, никого не задевая. Казалось, город смирился со своей обреченностью и отбивался нехотя, будто прося пощады.
Архипов вывел меня на боевой курс и повел к предназначенному нам центральному вокзалу. Его пути, по пробку забитые немецкими составами, еще просматривались сквозь пелену огня и дыма. Там утонула, просверкав белыми огнями взрывов, и наша серия. Ушли спокойно, как с полигона. Мы оглядывались назад и долго видели, как горит Варшава, как еще мерцают в разных углах города пунктиры рвущихся бомб и сполохи крупных взрывов.
Да и Будапешт бил не по-столичному. Иной «провинциал», не говоря уже о Данциге и Кенигсберге, так лупил, что «мадьярская твердыня» казалась против них дистрофиком. Не обороной был в ту ночь страшен Будапешт, а диким разгулом над Карпатским хребтом фронтальной грозовой стихии, преграждавшей путь к целям. К стене огня с потоками воды и снега страшно было приблизиться. Я готов был вернуться, но, уйдя немного вправо, мне показалось, что там замаячил проход. Знал бы — не полез. Он завел нас еще дальше в сторону, втянул в жестокую передрягу, в которой, казалось, не выдержат самолетные кости, но потом отпустил, и мы неожиданно выбрались из него на свободный простор. Впереди не столько был виден, сколько в размытой лунной дымке угадывался Будапешт. Его уже бомбили. Сюда сквозь грозовые стены проникли очень немногие. Обрисовалась оборона: артиллерия била крупным калибром по большой площади, а прожектора, как длинными кистями, бестолково, из конца в конец промазывали небо.