Я хлопнул кобылу ладонью между ушей, чтобы она прекратила этот свой крабий перепляс, и подъехал ближе к маса Сэмюэлю. Пока мы там стояли, день стал клониться к вечеру, похолодало. Луч закатного солнца, прорвавшись сквозь октябрьскую листву и дымку, ползущую из-за деревьев, косо ударил в чащу бурьяна и ежевики и так жарко, так яростно все изнутри подсветил, что показалось, опушка вот-вот полыхнет и займется пламенем. Подтянувшись ближе к хозяину, я снова услышал треньканье “еврейской арфы”: бэуммм, бэуммм, бэуммм.
Давай, нам давно пора ехать, — сказал маса Сэмюэль, разворачивая коня, и опять мы оказались бок о бок; тут я почему-то замешкался, остановился вовсе, стал оглядываться, но он вновь позвал меня: — Давай-давай! Пора ехать!
Теперь, снова двигаясь вдоль длинной шеренги негров, я больше не слышал “еврейской арфы”; вот подъехали к тому месту, где сидел закованный в цепи Реймонд, и тут он, как раз когда мы переходили на рысь, еще раз ко мне обратился, заговорил сладким, вкрадчивым дискантом, и не сказать чтобы злобно, а этак медленно, умудренно, пророчески и, я бы даже сказал, глубокомысленно:
Твое говно тоже воняет, красавчик. И жопа твоя, пацаненок, такая же черная, как моя.
Примерно в ту самую пору моей жизни — кажется, это было следующей весной — я познакомился с чернокожим парнишкой по имени Виллис. За исключением Уоша, матери и домашней прислуги во главе со Сдобро-мутром, Виллис был первым негром, с которым я сошелся близко. Двумя или тремя годами младше меня, он был сыном женщины, которая у Тернеров работала по части ткачества и той зимой умерла от какого-то легочного недомогания, а он, на взгляд хозяина, показался подходящей заменой мне по плотницкой части, поскольку, согласно новому распорядку, я теперь присутствовал в мастерской лишь половину рабочего времени. Едва я увидел его за работой, как он под руководством Козлика учится орудовать молотком и рубанком, я сразу понял, почему маса Сэмюэль выбрал мне в преемники именно его: большинство отроков-негров после четырех-пяти лет лесоповала или работы с тяпкой внаклонку на кукурузном поле становятся неуклюжи и ни на что, кроме самого грубого труда, уже не годятся, а молоток могут использовать лишь для членовредительства — чтобы дробить самим себе коленки, тогда как Виллис был ловок и аккуратен, ученье схватывал на лету и снискал одобрение и приязнь Козлика почти столь же быстро, что и я. Ни читать, ни писать он, разумеется, не умел напрочь, зато характер имел легкий, был покладистым и обязательным, и всегда у него наготове была улыбка. Вначале я отнесся к нему настороженно — по привычке взирал на него с презрением, которое большую часть жизни питал ко всем неграм, кроме дворовых, но он меня обезоружил открытостью и веселым простодушием, и мы стали закадычными друзьями. С учетом моего застарелого пренебрежения к неграм, я даже не знаю, как это могло произойти: такое было ощущение, будто я нашел брата. Работая, он любил петь;
помогал мне крепить балку и напевал негромким ритмическим речитативом:
Я хожу-ды по лугу,
Всех коров доить могу,
А я за хвост сосцапаю Ды самую сосцатаю.
Перед ей стою на пне,
Носом копаю в копне,
Чии-во я с ей тут выдою,
Того и сам не ведою.
Это был стройный, красивый юноша с тонким лицом, по природе своей очень мягкий и мечтательный, с черной кожей, такой гладкой, что она отсвечивала на солнце, как смазанная маслом. Единственной его религией, как и у большинства негров, была вера в приметы и колдовство; чтобы отпугивать духов, он три кучерявые пряди на голове обвязал длинными волосинами с члена быка, павшего от вздутия живота, а на шее носил амулет — нанизанные на нитку клыки водяного щитомордника: а как же, оберег от простуды! Речь его была ребячливой, бесхитростной и скабрезной. Мне он очень нравился; ну, а раз так, мне небезразлична была судьба его души, — значит, скорее надо снять с него оковы невежества и суеверий и открыть ему истину христианской веры.
Начало далось нелегко — как эту простую, несложив-шуюся детскую душу приведешь к пониманию правильного пути и восприятию истинного света? — но многое в нем, помню, содействовало мне. Во-первых, как я говорил уже, он был умен: другие черные мальчишки, от рождения слепые слепотой глупости и легкомыслия, не различали даже смутных очертаний мира вне стен хижины, вне границ поля и окружающих лесов; Виллис, напротив, был похож на устремленную в небо птицу, которая тотчас улетит, лишь бы кто-нибудь открыл дверцу клетки. Возможно, это оттого, что он тоже вырос вблизи господского дома и мало подвергся влиянию тупого механического труда на полях. Но главное, конечно, он по натуре, просто по характеру был другой — не такой, как они. С самого начала он вошел в жизнь, осененный этим благословением: вольный духом, живой и радостно открытый обучению; все в нем радовалось жизни, веселилось и плясало, свободное от глупой звероватой тяжести, свойственной детям, рожденным для сохи и мотыги.
Однако еще больше помогал мне мой авторитет, перед которым он склонялся просто в силу того, сколь многого я достиг. Мое влияние было необычайно велико, особенно для негра юных лет, и я отлично сознавал, каким уважением и даже восхищением я пользуюсь среди черного населения лесопилки, особенно теперь, когда стало известно, что меня сделали вторым человеком после кучера Абрагама. (В то время я был чересчур юн, глуп и спесив, и это мешало мне — скажем, сижу я этак верхом на Джуди в гомоне, стуке и треске делянки лесоповала и, не глядя на суетящихся вокруг работающих негров, такой весь из себя холодный и надменный, нарочито громко читаю вслух накладную, да еще и с преувеличенно книжным произношением, — где уж тут было понять, сколько горького негодования пряталось за их почтительными, восхищенными взглядами.) С высоты своего положения снисходя до простодушного, доверчивого Виллиса, постепенно я сумел заставить его понять величие Господа, создавшего этот мир, и склониться перед чудом Его присутствия во всем сущем. Не подумайте чего плохого, но в те часы, что я провел с Виллисом весной моего восемнадцатого года (в тиши полуденных лугов мы с ним страстно молились, причем в одной руке я держал Библию, а другой сжимал и поглаживал его гладкое округлое плечо, призывая уверовать), я испытал некое совершенно новое чувство — например, когда однажды он начал вздрагивать и вздыхать в ответ на шепот моих молений: “Боже, посмотри, вот бедный отрок Виллис, осени его Твоей бесконечною милостью, помоги ему уверовать... да, Господи, да, да, он уверовал!”, и сразу голос Виллиса, испуганный свистящий шепоток: “Да, точно, Господи, Виллис, он — того, он, ясное дело, верует!” — впервые я испытал... нет, я же говорю, плохого не подумайте, я испытал прорыв, вроде как, когда солнце желтым выплеском прорвет тучи и озарит весь Божий мир, так и меня прорвало, и все затопило таинственным ощущением моей собственной, только мне одному дарованной, пока еще потаенной, но неукротимой и сокрушительной власти.
Помню, той весной по субботам и воскресеньям мы вместе ходили на рыбалку. За заводским прудом по болоту вилась мутная речка. Темная вода кишела лещами и зубатками, и мы долгими часами сидели по утрам в туче комаров на скользком глинистом берегу с удочками из сосновых палок, обработанных в мастерской, а на крючки, сделанные из согнутых гвоздей, насаживали червяков или кузнечиков. Вдали вжикала лесопилка, глухо доносился шум воды и рокот колеса. Здесь воздух был дремотно-теплым, свет неярким и прозрачным, и лишь мельтешили кругом суетливые тени одурело чирикающих и стрекочущих птиц. Однажды, поранив палец то ли крючком, то ли острым шипом рыбьего плавника, Виллис вскрикнул: “Ет-твою, Бога душу!”, а я, не успев дослушать, сам толком не понимая, что делаю, сразу — бац его по зубам, и до крови.