Интересно, далеко ли успел уйти Бобровский с людьми? Километра три старший лейтенант, надо полагать, уже одолел.
Панков чуть приподнялся над камнями, огляделся. Чара повторила его движение, насторожилась, сжалась в пружину, готовая к прыжку. Панков коротким движением руки осадил собаку:
– Сидеть! – затем добавил ворчливо, старческим смерзшимся голосом: – Твое время еще не пришло.
Собака сегодня уже выручила его один раз, если бы не она, то кто знает – может быть, ободрали бы его душманы живьем, кожу растянули на колья сушиться, либо поджарили бы, как несчастного прапорщика.
И для чего люди придумали войну? Нет бы ограничить себя охотой и тем и обойтись, с выстрелом по дикому, способного клыками пропороть человека насквозь кабану выпускать из себя дурной дух, злобу, все черное, что накопилось в организме, – и чувствовать себя после этого нормально, не полыхать огнем, не страдать от избытка перестойной желчи, перелившей где-то внутри через край, но нет, человек затевает охоту на человека.
Начинают люди с малого – с царапины, с синяка под глазом, с дырки в боку либо в пузе, с красной вьюшки, густой, текущей из носа, а заканчивают большим. Вон сколько охотников валяется среди камней, уже присыпанных снегом, и перестали люди быть похожи на людей – те же камни. Душман, что стонал в голос – стоны его были схожи с криками, – забылся, голос его сделался глухим, от потери крови он обессилел. А ведь предназначен человек был совсем для другого – для радости, для песни, для того, чтобы печь лепешки либо работать на земле. Но нет – взялся дурак за автомат.
И ведь кто-то подбил его на это, кто-то сунул в руки автомат. Вот теперь и расплачивайся, Тюбетейкин, за участие в охоте на людей.
Отряд Бобровского слышал стрельбу, раздающуюся за спиной – задавленную расстоянием, частую, похожую на треск рвущейся крепкой материи. Бобровский, шагавший в конце цепочки, замыкающим, остановился, повернул в сторону стрельбы тяжелое мрачное лицо, сплюнул под ноги:
– Во, бля! Жалко, меня там нет! Я бы показал душкам, чем галоши надо клеить! – Бобровский зло рубанул рукой воздух. Увидев, что из цепочки выдвинулась и тоже остановилась Юлия, рявкнул железным командирским басом: – Не отставать!
– Так стреляют же!
– Ну и что? Стреляют и стреляют. Не бабье это дело… Раз стреляют – значит, так надо.
Очень он вежлив был, старший лейтенант Бобровский, внутри у него все сжималось, холодело от сострадания к тем, кто остался прикрывать их в каменной теснине, – лучше, много лучше самому быть там, в огне, в вареве, посреди стрельбы, чем слушать эту стрельбу со стороны.
Юлия, обидевшись, отвернулась от Бобровского, широко зашагала следом за цепочкой, быстро растворившейся в густом липком снегу. Бобровский посмотрел на ее спину, перевел взгляд на ноги, поиграл желваками и, поддернув автомат на плече, также двинулся в снег, в холод, совершенно не зная, что с ним будет сегодня, завтра, послезавтра, через неделю, через месяц.
А вообще, на нем и его людях лежала печать смерти – Бобровскому надлежало навсегда лечь на этой земле, либо, подобно Взрывпакету, прибыть домой в роскошном «черном тюльпане», в металлическом «бушлате», – да и то, если тело его смогут отбить у душманов, – ведь, например, совершенно неведомо, смогут они отбить тело Назарьина или нет.
Сколько их таких, хороших и славных ребят, гниет в здешних камнях, сколько растаскано, съедено зверьем, склевано птицами, – не счесть. Одним – цинковый «бушлат» и пули, застрявшие в кишках, в ногах и в голове, другим – звезды на грудь, звезды на погоны, лампасы на штаны: каждому свое, словом…
Мысли Бобровского были мрачны, холодны, злы, душа болела, не давала покоя.
* * *
Вторую атаку душманы начали так же, как и первую, – лавой выкатились из-за скалы и пошли на пулеметы. Панков удивился – что, разве у правоверных толкового командира нет? Выходило, что не было.
Он выругался.
– С ума люди сошли! Словно бы травы своей, марихуаны, наелись. Сучье, куда вы лезете? И чем занимаетесь? Шли бы лучше к себе домой, в кишлаки, в колхозы, землю пахать, овец выращивать, хлопок убирать!
Но, с другой стороны, иного пути у душманов действительно не было, только этот, через каменную теснину.
Оба пулемета заработали почти одновременно – подпустили вал душманов поближе и ударили. Панков поморщился от боли, словно бы пули хлестали по нему самому, выколачивали из тела последнее, что в нем имелось, – душу.
А с другой стороны, у этой второй атаки, вполне возможно, была и вторая цель: отвлечь внимание десантника, сидящего наверху, и под шум стрельбы убрать его. А потом, уже сверху, поодиночке, перещелкать всех, кто мешает душманам идти дальше.
Панков как в воду глядел, только изменить ничего уже не мог, и подсобить сержанту Карасеву, подстраховать его, тоже не мог.
Пока душманы накатывались на пулеметы, били из «калашниковых», стараясь поразить пограничников, по ту сторону скалы двенадцать самых ловких, почти бестелесных – их скрывал снег, цепких моджахедов поползли вверх. По той тропке, что была пробита давным-давно, по которой прошел десантник, но не смогли пройти четыре душмана – он сбил их вниз несколькими автоматными очередями, – они не поползли, тропка эта словно бы напрочь вырубилась из их сознания, из мозгов – она перестала существовать, душманы двигались по целине, по непроходимой альпинистской стенке.
Люди эти с самого детства имели дело с горами, знали, как идти по прямой стенке, не имея под руками ни ледоруба, ни веревок с крючьями, на которых можно зависать, – многие в галошах, случалось, забирались на очень крутые вершины – такие, как пик Ленина и пик Академии наук. Впрочем, пограничники тоже забирались на те вершины, и тоже без приспособлений.
Душманы ползли на пупырь медленно, беззвучно, терпеливо выискивая в скальных стенках заусенцы, за которые можно было бы ухватиться руками, щели, куда можно было бы просунуть носок обуви, крохотные полочки, чтобы опереться если уж не всей ступней, так хотя бы ребром ее, пяткой, кончиками пальцев, – и находили все это там, где каменная стенка была ровная, даже, кажется, отшлифована неведомым мастером – так она была ровна и скользка, ну словно бы лед, зар-раза, – и поднимались все выше и выше, сливались с камнями, пропадали в снегу, не обращая внимания ни на громкую, с криками и взрывами гранат атаку, ни друг на друга, и когда один из них сорвался с камней и, беспорядочно размахивая руками, словно подбитая птица, полетел вниз, то никто даже не оглянулся на неудачника, не выдал себя ни вскриком, ни чохом, да и сам несчастный ушел с крутизны беззвучно, даже не пикнул, чтобы предупредить Аллаха о близкой встрече.
Лишь глухой удар – не удар даже, а тупое шмяканье, которое оставляет мешок, брошенный с высоты на землю, – достиг их ушей, но ни один из оставшихся одиннадцати не повернул головы, не замер, чтобы посочувствовать правоверному, а может, даже и позавидовать ему – земные муки погибшего закончились, а их муки продолжаются.