— Важная птица? — довольно промолвил один из них, колупнув пальцами звездочки на погонах хорунжего. — Офицер.
— Если бы за офицеров дополнительную буханку хлеба давали — было б здорово, — равнодушно добавил второй, — а так что офицер, что рядовой — все едино.
Климов схватился за травмированную ногу, застонал.
— Может, пристрелить его? — задумчиво спросил первый красноармеец. — Чтоб не мучился.
— Это можно, — согласно произнес второй, передернул затвор, загоняя в ствол патрон.
Климов почувствовал, как у него само по себе тревожно и очень противно затряслось лицо, он услышал свой тонкий, почти детский скулеж, возникший в горле:
— Ы-ы-ы!
Боец послушал скулеж и, повернув пятку затвора влево, поставил «трехлинейку» на предохранитель.
— Не хочет офицер умереть легко — умрет тяжело, — сказал он.
Допрашивал Климова чернобородый, светлоглазый человек в диковинном суконном шлеме, на который была нашита большая пятиконечная звезда, — такие шлемы Климов видел в первый раз. Держался чернобородый уверенно, начальственно, на пленных поглядывал презрительно. Первый вопрос, который он задал Климову, походил на выстрел из револьвера:
— Где сейчас находится Дутов?
Хорунжий поморщился от боли в поврежденной ноге:
— Не знаю.
— Он находился в Краснинской вместе со всеми?
Климов вновь поморщился, немного помедлил с ответом и нехотя проговорил:
— Да.
Чернобородый стянул с головы диковинный шлем, хрястнул им о стол:
— Опять ушел, гад! И как мы его не удержали в станице — непонятно. Ведь такое плотное кольцо было, столько народу стояло в оцеплении — а он ушел! Умудрился… Сквозь пальцы просочился. Вот нечистая сила!
Поймав презрительный взгляд чернобородого, Климов поежился, будто за воротник к нему прошмыгнула ледышка, и сам решил быть презрительным — сжал глаза в высокомерном прищуре и подергал уголками губ:
— Нечистая сила — это вы, а не Александр Ильич. Вам никогда его не поймать!
— Врешь, белый! — Чернобородый вновь хрястнул шлемом о стол. — Поймаем! И на первом карагаче вздернем.
— Не поймаете, — упрямо повторил Климов, — пупки развяжутся.
Покосившись на Климова удивленно и зло, чернобородый молча пошевелил губами, что-то прикидывая про себя, потом вяло взмахнул рукой и выкрикнул в открытую дверь коридора:
— Увести беляка!
Климова подхватили два красноармейца и уволокли. Вечером, уже в темноте, ему сказали:
— Ты, белый, не представляешь для нас никакой ценности. Утром тебя расстреляем!
— Чего ждать утра? — насмешливо проговорил он. — Расстреляйте сейчас — и дело с концом.
— Темно.
— Я вам фонарь подержу, подсвечу, чтобы видно было.
— А чего так торопишься на тот свет, белый?
— Противно дышать с вами одним воздухом.
Это был совсем другой Климов, которого не знали ни друзья, ни подчиненные, ни начальники, ни недруги. Это был человек, рассерженный на жизнь, — сухарь, размоченный в теплой крови, для которого жизнь, еще вчера значившая буквально все, сегодня не значила ничего…
— Ну, сказал беляк чего-нибудь путного? — спросил командир, который допрашивал Климова, когда тот был готов кататься по полу от боли, раздиравшей ногу.
— Абсолютно ничего.
— Не боится умереть?
— Не боится. Готов хоть сейчас встать под стволы и посветить фонарем.
— Ну так и поставьте его, — нахлобучив на голову суконный краснозвездный шлем, командир вышел.
Климова выволокли в сад.
Ни сожаления, ни злости, ни страха, ни боли — ничего уже он не чувствовал, все это осталось в прошлом, застряло в путанице его жизни. Было одно — усталость. Донельзя изматывающая.
Ни одного живого места не было на теле Климова, и в душе тоже не осталось ничего живого — все покалечено, смято. Поэтому, чем раньше он уйдет из этого мира, — тем будет лучше. Да еще в душе сидела тоска — далекая, зажатая, будто попала в капкан, потому и не такая пронзительная. Раньше Климов тоске сопротивлялся обязательно, сейчас же не было ни сил ни желания.
Откуда-то из степи, из простора, у которого ни конца, ни края не было, принесся ветер, приятно омыл лицо хорунжему, и Климов улыбнулся. Светлая улыбка его оказалась неожиданной для конвоиров. Они переглянулись.
— Слушай, господин хороший, — один из них толкнул хорунжего прикладом винтовки, — ты случайно с катушек не слетел?
Климов качнул головой:
— Нет.
Сад был молодой, еще не окреп после ударов лютых зимних ветров, гнулся к земле, словно хотел зарыться в нее. Из степи снова пахнуло ветром, Климову вдруг почудилось, что он слышит голос жаворонка. Рано ему петь, эти птицы прилетят сюда не раньше, чем через полмесяца, да и не поет жаворонок ночью. И тем не менее Климов отчетливо слышал пение жаворонка — словно голос с неба, специально посланный, ободряющий.
— Становись под яблоню, господин хороший, — приказал Климову один из конвоиров, старший. — Дальше не пойдем.
Климов встал под яблоню. Старший удрученно поцецекал языком:
— Не годится. Не видно, куда стрелять.
Из расплывающейся мги сада вытаял чернобородый, сдвинул на затылок суконный шлем.
— Ну что?
Климов, услышав его голос, хрипло рассмеялся:
— Вы не то, чтобы провести войсковую операцию, вы даже толком расстрелять человека не можете, — издевательски произнес он. — Вояки — голые сраки! Принесите мне фонарь, я же просил!
— Он над нами измывается, товарищ командир, — возмущенно взвизгнул один из красноармейцев.
Чернобородый сдвинул шлем с затылка на нос.
— Напрасно ты так считаешь, беляк, — угрюмо проговорил он и выкрикнул, нехорошо напрягаясь лицом: — Принесите кто-нибудь фонарь!
Один из конвоиров закинул винтовку за плечо и спешно потопал в дом, через несколько минут вернувшись со старенькой, слабо помигивающей плоским пламенем «летучей мышью», приподнял ее, освещая пленника.
— Ну как?
Напарник привычно поцокал языком:
— Пока ты стоишь рядом с ним — видно, но когда отойдешь с фонарем аршина на три — по тебе стрелять можно будет, по нему — нет.
Красноармеец, державший в руке «летучую мышь», сплюнул под ноги.
— Такой стрелок, как ты, непременно пульнет по кривой: по беляку промажет, а товарищу всадит пулю в лоб.
— Р-разговорчики! — предупреждающе рявкнул чернобородый.
— Действительно, красноармейцы, чего базар устроили? — хрипло проговорил Климов. — Я же дважды предлагал — дайте фонарь мне, я подержу. Ну!