По степи пробежался мороз, деревья, примыкавшие к станции, обрели вид сказочный, стали выше и объемнее, в розовом утреннем свете иней искрился дорого, слепил людей, и они восторженно радостно чмокали.
Вблизи от казаков, в мелкой канавке, вырытой когда-то, видимо, для хозяйственных нужд, а потом заросшей, отдыхал человек в яловых сапогах и солдатской шинели. На шинели выделялись мятые офицерские погоны со звездочками, нарисованными химическим карандашом и тронутыми потеками. К воротнику были пришиты и зеленые петлицы Отдельного корпуса пограничной стражи. Это понравилось казакам, потому что фронтовики петлиц давно уже не носили, многие спороли их вместе с погонами, в некоторых частях погоны спороли даже командиры полков, — иначе солдаты могли поднять их на штыки.
— Во, прапорщика к нам прибило, — не замедлил отметить Удалов.
Он ловко оживил костер, кинул в огонь несколько мелко нарубленных ножом дощечек и позвал соседа:
— Земеля, прибивайся к нашему берегу!
Тот приподнялся над канавой, огляделся.
— Спасибо, — произнес он сиплым от простуды, спокойным голосом.
Офицерской спеси в нем не было — видимо, чин ему присвоили недавно, на впалых щеках серебрилась щетина, да и поседел прапорщик рано.
— Чего скрипеть костями в одиночестве, — Удалов поперхнулся холодным воздухом, закашлялся, — вместе скрипеть веселее.
— Это верно, — молвил прапорщик и выдернул свое тело из смерзшейся, засыпанной снегом канавы, следом вытащил сидор.
Порывшись в нем, прапорщик достал объемистую оловянную фляжку, обтянутую шинельным сукном, встряхнул. Фляжка была тяжелая. Прапорщик аккуратно поставил ее к ногам Удалова.
— Вот, — произнес он тихо, — мой взнос.
Удалов обрадованно потер руки, подхватил фляжку, прилип носом к горлышку:
— Шнапс?
— Спирт.
— Чистый?
— Как слеза. Ни капли воды в нем еще не было. Если, конечно… — пограничник растянул губы в сухой жесткой улыбке, — в госпитале меня не надули. Я ведь за этот спирт отдал золотой немецкий медальон.
— Кучеряво! — невольно восхитился Кривоносов. — За золотой медальон мы бы на этой станции полвагона крупы выменяли б.
Удалов — главный на нынешний день по «котловому довольствию» — с трудом провернул ложку в ведре. Варево получилось густым, с вязким мясным духом, от которого во рту образовывалась невольная слюна, — так вкусно пахло из ведра…
— Что с возу упало, то пропало, — сказал Сенька пограничнику, — сейчас позавтракаем — веселее станет. А со стопочкой — м-м-м, — Кривоносов восхищенно покрутил головой. — Как тебя величают?
— Потапов.
— А по имени?
— Потапов и все, имя не обязательно.
— Где охранял границу, Потапов?
— На западе. В Польше.
— Далековато тебя занесло, — присвистнул Сенька.
Пограничник не отозвался, молча протянул руки к огню, погрел их вначале с одной стороны, с тыльной, потом, как лепешку, перевернул, погрел с другой стороны.
— В родные края потянуло?
У пограничника мелко и жестко задергалась щека, он прижал к ней пальцы.
— Нет.
— И с семьей неохота повидаться?
— Нет у меня семьи, — хмуро произнес пограничник.
— Это как? — Кривоносов прижмурил один глаз. — У всех есть, а у тебя нет?
— Вот так и нет, — хмуро и медленно проговорил пограничник. — Германский снаряд попал в дом, а в нем — двое моих детей и жена. Все сгорели. Я же в это время гонял немецких велосипедистов. Вернулся домой, а там… — пограничник обреченно махнул рукой.
— Прости, брат, — Кривоносов вздохнул, — не думал разбередить тебя.
Пограничник вновь махнул рукой — чего, мол, извиняться? Против судьбы не попрешь. Осталась лишь дырка в душе, наполненная болью, скулежом, слезами — рана, одним словом.
После кулеша Сенька сбегал на станцию, узнать, не предвидится ли какое-либо, хотя бы малое, движение поездов на Оренбург, — вернулся с тощей, остро пахнущей свежей типографской краской газеткой в руках.
— Сидим, братцы, мертво, — мрачным голосом сообщил он, — ни туды ни сюды. Большевики запечатали нас на этой станции, не оставив ни одной щелки — как мух в консервной банке.
— Суки! — коротко и выразительно среагировал на это сообщение Удалов.
— Статеечку вот притартал
[27]
, — Сенька взмахнул газетой, — нашего одного знакомого…
— Кто же из нас мог опуститься до такого, чтоб стать писателем, а? — Удалов ткнул Бембеева локтем в бок: — Уж не ты ли?
Калмык засмеялся так заливисто и выразительно, что ответ был ясен без всяких слов:
— Дутов!
Удалов изумленно поцецекал языком:
— Вот те, бабушка, и козел в огороде… Читай вслух!
Статья Дутова была патриотическая, страстная, доставалось в ней всем — и Ленину, и Бронштейну
[28]
, и Апельбауму
[29]
, и Кобозеву, окончательно заменившему Цвиллинга, бесследно исчезнувшего несколько дней назад, — словом, всем «сестрам по серьгам». Членов Совета рабочих и солдатских депутатов Дутов называл «торгашами своей совестью», большевиков — «наемниками Вильгельма» и «грабителями государственных банков», дезертиров обвинил в том, что они, «бессильные с врагом-немцем, пробуют силу штыка и пулемета на безоружном жителе».
Удалов привычно запустил пятерню под шапку, поскреб макушку.