Макаров в ответ вежливо наклонил голову, потом достал из кармана серебряную луковицу часов, нажал на кнопку – белая, тускло поблескивающая крышка отскочила от корпуса со звонким щелчком.
– Сколько там показывают ваши сверхточные? – услышав щелканье, спросил Верещагин, не отрываясь от блокнота и продолжая шустро бегать карандашом по бумаге. Сообщил доверительно: – Я еще не завтракал.
– Сейчас половина десятого, – сказал адмирал.
– Ровно?
– Секунда в секунду.
– У меня весной часто прихватывает желудок, Степан Осипович, – признался Верещагин, – обостряется язва... Врач предписал мне два рецепта. Первый – строгая диета, второй – еда вовремя, по часам.
– Сейчас отправимся в кают-компанию, там нас ждет завтрак. – Макаров опустил часы в карман и застегнул куртку, прикрывая серебряную цепочку. Приказал сигнальщику; Два крейсера – на внешнее дежурство, остальным кораблям – на рейд! – Повернув голову к художнику, поспешно заканчивавшему очередной набросок, Макаров проговорил мягко – он умел говорить очень мягко: – Не торопитесь, пожалуйста. Я подожду вас.
Вместо ответа Верещагин вновь восхищенно, давясь словами, забормотал:
– Все, что я сейчас вижу, – надо видеть. Это не передается ни словами, ни музыкой, ни красками, ни карандашом, это выше искусства... Это надо видеть своими глазами. – Карандаш в руках Верещагина заработал еще стремительнее. Кое-где Верещагин соскребал неровный штрих ногтем, раздавливал пятно большим пальцем, растирал его, затем ловким движением выдергивал из кармана блузы резинку, стирал несколько штрихов, вновь наносил на бумагу короткие стремительные штрихи.
Было девять часов тридцать четыре минуты утра. Странная белесость на воде сгустилась. Словно в глубинное течение кто-то сбросил меловую запруду. Игривые кудряшки ка волнах исчезли, вместе с ними исчезло и ощущение глубины, солнце уже поднялось на приличную высоту, небо поблекло. С юга дул легкий ветер, сорил водяной дробью.
Верещагин работал красиво, вдохновенно, такой работой обычно любуются зеваки, и Макаров невольно ощущал сейчас себя обычным зевакой и был рад этому ощущению, он понимал, что всякая натура для Верещагина является неким волшебством, непознанной тайной, и тот каждый раз торопится эту тайну открыть. Ему все было одинаково интересно: и чайка, шлепнувшаяся в воду, прямо в бурун, чтобы ухватить рыбешку, выброшенную вверх брюхом на поверхность и не успевшую вновь раствориться в глуби, и золотой солнечный блик, пропоровший волну, словно шпага, и хищное длинное тело эскадренного миноносца, приблизившегося к борту «Петропавловска», и тусклый загадочный свет, неожиданно возникший в иллюминаторах броненосца, наполовину прикрытых броневыми «ресницами», и серые лица озабоченной команды... Для Верещагина не существовало второстепенных предметов, все детали были главными и одинаково важными.
– Нет ничего лучше лица русского матроса, – сказал Верещагин, сделав еще один портретный набросок сигнальщика. – А вас когда будем рисовать, Степан Осипович? – спросил он у Макарова.
– Позже, – неопределенно произнес адмирал.
Стрелки показывали девять часов тридцать минут утра. На эсминце, приблизившемся к борту броненосца, тонко и жалостливо запела труба.
– А в России, на дорогах, сейчас догорает последний снег, небо обрело сочные краски – весной небо в России всегда яркое, на деревьях суетятся и галдят грачи, а на поля, на обнажившиеся зеленя выскакивают шальные, лохматые после зимы зайцы, – проговорил Верещагин, что-то в его голосе дрогнуло, он на несколько секунд прекратил рисовать, лицо расслабилось, и Верещагин неожиданно прошептал расстроенно, размягченным тихим голосом: – Ах, Россия, Россия...
Под ногами погромыхивала, дрожала сталь – у броненосца были мощные машины: иногда броненосец шел вдоль берегов – берега тряслись.
На носу, на высоком прочном шпиле трепетал белый флаг, крест-накрест перечеркнутый синими полосами, – Андреевский, под флагом стоял человек в черной форме и серебряным шнуром на груди, к которому был прикреплен рожок, – боцман палубной команды.
Боцман, задрав голову, критически смотрел на Андреевский флаг – что-то ему не нравилось в боевом стяге; то ли тот начал быстро линять, то ли слишком скоро увял и ободрался, то ли буйные ветры морских пространств пробили в полотнище дырку. Боцман осуждающе покачал головой – флаг надо было менять.
– Вот и все, Степан Осипович, я готов! – бодро воскликнул Верещагин, захлопывая блокнот. – Еще мне надо будет сделать несколько набросков «Петропавловска» со стороны. Запечатлеть вид сбоку, так сказать. Пока не знаю, как к этому подступиться.
– Очень просто. Дадим вам катер, отойдете на нужное расстояние от броненосца и сделаете наброски. Прямо с воды.
Верещагин благодарно улыбнулся.
– Я хотел просить вас об этом, Степан Осипович, только не знал, как это сделать. Язык не поворачивался. – Глаза Верещагина опутались лучиками-морщинками, он приложил руку к груди и неуклюже поклонился.
– Все, пойдемте в кают-компанию, завтрак ждет. – Адмирал взял Верещагина под локоть.
«Петропавовск» продолжал чертить гигантскую дугу, оставляя после себя длинный пенистый след, над которым, будто грачи над свежей пашней, крутились крупные крикливые чайки; сравнение это пришло Верещагину невольно, он взялся было опять за блокнот, словно боясь, что возникший образ уйдет, но в следующий миг опустил блокнот обратно в карман блузы.
Он был хорошо знаком с одним правилом, одинаковым и для писателей, и для музыкантов, и для художников: если не ухватить за хвост птицу-мысль, нужное, внезапно возникшее слово, точный изобразительный образ, ноту или просто ударное цветовое пятно, не зафиксируешь на бумаге – считай, все... И мысли, и образы, и слова исчезают гораздо быстрее, чем появляются, – пропадают совершенно бесследно, оставляя внутри ощущение, схожее с ощущением – вот странное сравнение – карточного проигрыша.
Часы показывали девять тридцать девять утра...
Неожиданно Верещагин увидел, как боцман, стоявший у носового флагштока – с высоты командного мостика он был виден очень хорошо, – взлетел, будто циркач, в воздух, перевернулся вверх ногами, с него содрало серебряную дудку, швырнуло на палубу, под флаг... Впрочем, флага уже не существовало – он в ту же секунду был срублен вместе с металлической стойкой и, смятый, разодранный сразу на несколько жеваных лоскутов, полетел вниз, под нос броненосца.
Верещагин увидел все это будто в неком недобром сне – глядел на происходящее со стороны, словно и не с ним, не с броненосцем «Петропавловск», не с адмиралом Макаровым все происходило – страшная картина эта не была реальной...
Боцмана несколько раз перевернуло в воздухе, с него слетели ботинки, шлепнулись на палубу, в следующий миг туда упал и сам боцман, распластался тяжелой черной тушей, по-птичьи раскинув в обе стороны какие-то бескостные, переломанные руки. Ноги он неудобно, вывернув под углом, подогнул под себя.