Ему страшно захотелось отмерить свою жизнь назад, в пору юности, остановиться на одной из точек отсчёта, а потом начать всё сызнова, по второму разу. Невольно отметил, что слишком часто у него появляется это странное желание. Взгляд у Чуриллова сделался растерянным, он понял, что устал. Устал от всего сразу — от стихов, от суеты, от жизни, от Ольги, от семьи своей, где двое голодных детских ртов просят хлеба, — от всего, словом. Может, поэтому ему захотелось броситься в воду?
Надо было с чего-то начинать дальнейшую жизнь, мириться с Ольгой, со Шведовым, с которым они разошлись не самым лучшим образом, с начальством, для которого он как был офицером-беляком, этакой вкусной мозговой костью, которую неплохо сунуть в суп либо поставить к стенке, так мозговой костью и остался. При случае, конечно, из кости этой не преминут вытряхнуть содержимое. С Таганцевым, наоборот, надо разорвать: Чуриллову показалось, что деньги, взятые у Таганцева на написание листовки, не те деньги, за которые наказывают…
— Не те деньги, — задумчиво повторил он, — не те деньги.
Первым делом надо было поехать к Ольге. Чуриллов, который начал чувствовать себя суетно — внутри что-то осекалось, словно у него пропадало дыхание, сердце останавливалось, ощущения совсем иные, чем у себя дома, за письменным столом, — посмотрел, поспокойнел, огляделся; отметил, что вокруг ничего не изменилось, и он сам как был человеком, так и продолжал оставаться человеком — и слава Богу! Он почему-то ощутил потребность улыбнуться. Всё время улыбаться, всему улыбаться. Людям, собакам, небу, воде…
Чуриллов поехал к Ольге. По дороге он сочинял стихи. И стихи пошли — точные, звучные. Его стихи! Осталось их только записать.
Но прежде чем он возьмётся за карандаш, прочитает эти стихи Ольге. И посвятит их ей. Всё, сколько он ни напишет за эту дорогу. Три, пять, восемь стихотворений. А потом мелким торопливым почерком занесёт их в блокнот: мелким не потому, что у него натура мелкая, — больше входит на страничку маленького блокнота, а торопливо потому, что стихи можно забыть. Мысли, стихи и удачные сравнения надо обязательно записывать, как можно быстрее, причём их нужно успеть записать, иначе они безвозвратно уйдут: появившись один раз, больше не появятся. Творчество — вообще торопливая штука, когда идут стихи — только поспевай. А потом переделывай, перекраивай.
Как вообще в жизни надо успеть сделать побольше добра, побольше влюбить в себя людей, побольше бросить медяков нищим на паперть, побольше накормить бездомных собак. А жизнь часто тратится чёрт знает на что! Люди воюют друг с другом, раскраивают себе черепа во имя какой-нибудь идеи либо идейки, ссорятся, стреляются.
С Ольгой он помирится. А со Шведовым? Чуриллов несколько раз сегодня возвращался в мыслях к Шведову. Раньше такого не было. Это что, знак, сигнал, идущий из горних высей? И хотя Чуриллов решил, что со Шведовым нужно обязательно помириться, да, собственно, не мириться, они и не ссорились, они просто соперничали, а это не одно и то же, — мириться, а точнее, сходиться с ним он не будет. Ольга, естественно, спросит: «Почему?» Что ей ответит Чуриллов?
Примерно вот что: знаете, Ольга, я перестал верить этому человеку. Раньше, с вашей доброй подачи, я старался быть в нормальных с ним отношениях, а сейчас отношусь, пожалуй, как к пустому месту. Никак, собственно. Даже если Шведов будет собирать медяки у вокзала, я не дам ему пятака. Потому что он, с улыбкой получив пятак, заточит его на колене и, догнав, сзади располосует мне спину от затылка до крестца. И всё это проделает с улыбкой. Так мне кажется. Или я ошибаюсь?
Что на это ответит Ольга?
Он подходил уже к ольгиному дому, когда почувствовал неясную внутреннюю тревогу, что-то неладно. Ему показалось — с ним должно что-то произойти.
— Может, с Ольгой что? — спросил он себя вслух, подивился своему голосу, совершенно незнакомому, сырому, могильному, будто с того света. — Не со мной, а с Ольгой должно что-то произойти?
За себя Чуриллов был спокоен.
Остановился, оглядел улицу. Пусто, ничего тревожного.
Только когда Чуриллов подошёл к Ольгиному дому и увидел вдребезги разнесённое окно в её квартире, из которого на него весело поглядывал незнакомый молодой гражданин, Чуриллов понял, в чём дело.
Он мог бы уйти, но не стал — просто решил в этот момент, что разделит участь Ольги, какой бы она ни была. Ему вспомнились её контакты с Таганцевым, непонятная дружба со Шведовым, ещё кое-какие детали, и Чуриллов понял всё, враз сведя концы с концами. Втянул в себя воздух, задержал его в груди и держал до тех пор, пока к нему не подошёл человек — тот самый, который выглядывал из окна.
— Если не ошибаюсь, вы — гражданин Чуриллов? — спросил он довольно любезно.
— Не ошибаетесь, — сказал Чуриллов.
— Вы арестованы!
— Я это понял пять минут назад.
— Тогда чего ж не утекли? — совсем по-детски удивился человек, задержавший его. — Вы же свободно могли уйти!
— А зачем? — спросил Чуриллов.
— Как зачем? — тут невольный собеседник его прикрыл рот рукой: он не должен был этого говорить.
— Разве от судьбы убежишь? — со вздохом произнёс Чуриллов, покосился на сопровождавшего, который всё пытался взять его за локоть, но в последний миг останавливал себя, понял, что чекист искренне был удивлён, почему Чуриллов не убежал, он ведь даже и сейчас может убежать, но не будет этого делать, ибо не задал ещё тому человеку вопрос, который должен был задать:
— Скажите, а Ольга Сергеевна… — взглянул на разбитое окно, по-командирски приподнял подбородок, — Ольга Сергеевна жива?
— Жива! — ответил чекист. — Не имею права этого говорить, но отвечу честно — жива! Я к вам это самое… — он покрутил в воздухе пальцами, — я к вам доверие ощущаю.
— Симпатию, значит? — грустно спросил Чуриллов. Он теперь понял, почему так бешено шли стихи, и вообще, к чему было всё это поэтическое везение.
— Доверие, — сказал чекист.
— Ну ладно, доверие, и еще один вопрос, если можно?
— Не очень-то можно, я же сказал, — чекист посуровел.
— Ольга Сергеевна арестована?
Чекист немного подумал и не стал скрывать, хотя произнёс с неохотой:
— А как же иначе?
Из Ольгиного подъезда вышел интеллигентный человек в чёрном партикулярном платье, блеснул маленькими дорогими стеклышками позолоченного пенсне:
— Ну что, Иванов, как считаешь, контру поймал?
— Так точно! — Иванов, недавно переведённый с границы в чека, по части Чуриллова не имел сомнений — тот был для него контрой, врагом, для которого может быть только одна награда — девятиграммовая плошка, выпущенная из раскалённого ствола. Иванов, наконец, решился и крепко вцепился пальцами в локоть представительного господина, одетого в белый нарядный плащ. Он понял, почему его удерживала нерешительность, так внезапно возникшая в нём, — ведь Иванов был в общем-то решительным человеком, но его воля была подмята другой волей, непонятной, совсем нежёсткой, но очень сильной — у Чуриллова были странные глубокие глаза, печальные, внимательные, одинокие…