— О-ля-ля! — нервно воскликнул Мануков.
В самом вокзале было сине от махорочного дыма. Очень большой, высокий, с кафельным полом зал заполняла какая-то слитная серо-зеленая масса. Красноармейцы!
На Дону разговоры среди купечества знали две крайности. Первая: Красная Армия — сборище одетых в лохмотья босяков. Вторая: бойцы этой армии прекрасно обмундированы, у каждого на руке несколько пар золотых часов. Но те и другие знатоки сходились в одном: дисциплина среди них поддерживается денежными штрафами, порками и приговорами военно-полевого суда с единственной формулой: «Расстрелять и потом произвести следствие», а движущая сила — разбой. Любого, кто не относится к их отряду, полку, красноармейцы сразу оберут, а то и поставят к стенке.
И вот здесь сидели, лежали на лавках и на полу, лузгали семечки парни в таких же гимнастерках, френчах и шинелях, какие носили казаки. На брюках нет лампасов, на плечах погон, на фуражках красные звездочки с изображением плуга и молота — и больше никакой разницы, если судить лишь по внешнему виду.
И снова никто не обратил на них внимания.
Шорохов объяснил себе это все тем же: часть прибыла из тылового района, люди в гражданской одежде бойцам ее еще не в диковинку.
Они прошли сквозь вокзальное здание.
С другой стороны к нему тоже примыкала площадь, но совсем узкая. Двухсаженным откосом она обрывалась к железнодорожным путям. Десяток красноармейцев окружили тут наголо стриженного невысокого военного в выцветшей, но с ярко-красными нашивками на рукавах гимнастерке. Увидев компаньонов, он направился к ним. Но и Мануков тоже шагнул ему навстречу, протянул руку:
— Здравствуйте, товарищ! Не могли бы вы быть так любезны? Где найти коменданта станции?
— Слушаю, — сказал тот. — Я комендант. Мануков протянул ему бумажный листок.
Комендант развернул его, стал читать. Шорохов тем временем всматривался в этого человека: лет двадцати, очень бледен, как бывает после недавней болезни, выражение лица упрямое, пожалуй, даже заносчивое.
Вернув Манукову его бумагу, комендант сухо спросил:
— Чем могу быть полезен?
— Нас надо отправить в Москву. Дело важное, срочное. Мануков приподнял руку с чемоданом.
— Сделаю, что смогу, — ответил комендант.
В тоне, каким он говорил, дружелюбия не было. Чем-то они с Мануковым его к себе не расположили.
Втроем возвратились на вокзал. Здесь присоединился еще один военный, в черной кожанке, примерно такого же возраста, как комендант. Мануковскую бумагу он разглядывал долго, читал ее, шевеля губами, иногда переводил глаза на Манукова. Шорохов заметил, что на лице того напряглись мускулы. Насколько он понимал, в руке его компаньона, опущенной в карман пальто, зажат пистолет.
«Конец и нашей поездке, и всей моей работе в белом тылу», — подумал он и отступил на полшага, чтобы схватить эту руку, когда Мануков вырвет ее из кармана.
— И когда вы оттуда? — спросил военный в кожанке. Мануков натянуто улыбнулся:
— Откуда, товарищ? — Из Ельца.
— Ну как — когда, — Мануков дернул плечами. — До прихода мамонтовцев, само собой. Этим нельзя было рисковать, — он снова приподнял чемодан. — Товарищи из ревкома предложили уйти заранее, доставить в Москву. Как же иначе?.. Отошли к Александровке, потом к Пишулино… Ожидали, что повернется, отобьют назад. А когда стали приходить беженцы, рассказывать об убийствах, грабежах, пожарах… Там такое творится, товарищи! Не щадят ни детей, ни женщин. Кто-нибудь из толпы укажет пальцем, крикнет: «Комиссар!» — и конец. «И он так говорит!» — возмущенно подумал Шорохов.
— Понятное дело, — военный в кожанке возвратил Манукову бумагу. — Надо отправить. Но как?
Мануков облегченно рассмеялся:
— Придется. Надеюсь, вы обратили внимание: мы имеем право проезда даже на отдельно следующем паровозе.
— В мандате у вас написано, — согласился военный в кожанке. Какую роль здесь он играл? Но держался этот человек так, будто
был самым главным.
— А если отправить санитарным? — вступил в разговор комендант. Мануков настороженно прищурился:
— Вместе с ранеными?
— Зачем? В вагоне административно-хозяйственной части. И, скажу вам, доедете очень быстро.
— Когда же?
— Если рельсы нигде не подорвут, завтра к вечеру. Мануков оживился:
— В таком глубоком тылу? Мамонтовские банды заходят и сюда? Товарищи, если так, то я вынужден просить охрану. Вы должны понимать…
— Решено, — сказал военный в кожанке. — Пойдемте. Без меня вас в вагон не пропустят…
— Дуболомы, — ворчал Мануков, когда они потом остались в купе одни. — Мараты и Робеспьеры двадцатого века.
• •
Купе было четырехместное. Пахло в нем сыростью и карболкой. Из осторожности заглянув под скамейки: нет ли кого, — Мануков спросил:
— И что вы намерены сейчас делать?
— Спать, — ответил Шорохов. — А что еще остается?
— Но ведь мы и так почти весь день спали. Да и рано. Впрочем, вы правы.
Шорохов забрался на верхнюю полку, повернулся к стенке. Лежал, радуясь, что Мануков наконец-то не видит его лица. Едет в Москву!
Когда он проснулся, поезд шел полным ходом. В купе было светло. Мануков сидел у столика, смотрел в окно.
Шорохов спрыгнул вниз.
Мануков насмешливо склонил голову:
— Доброе утро. И могу обрадовать: в соседнем купе начальник поезда и его ординарец. Начальника, правда, я еще ни разу не лицезрел, не вылезает из вагонов с ранеными, но ординарец — вполне приличный молодой человек. Вот вам доказательство, — он указал на столик.
Шорохов, впрочем, уже и сам увидел там горку яблок, жестяной чайник, две жестяные кружки. Поверх них лежала большая пшеничная лепешка.
— Он вам дал и лепешку?
— Что вы! Это я купил. Двенадцать рублей! Бабка поднесла на станции. И никто не гнал. Торговок там вообще было много. Покупай — не хочу! Поразительно.
— Чему вы удивляетесь? У нас разве не так?
— Это и странно. Вдумайтесь: вольная продажа хлеба! Рыночная стихия! Здесь! И мирятся.
— Откуда вы взяли? Старуха всего лишь продает на станции.
— То и славно — старуха. Безобидная, беспомощная, вызывающая сочувствие. Чекиста на нее не натравишь. А таких миллионы.
— Опять ваши выводы?
— Запомнили? Это хорошо. Память — дар божий. Думаете, я только торговец?
— Больше не думаю.
— Но я и не то, что вы думаете. Я — политик. Да-да. Активный политик, и потому меня интересуют не следствия, а причины. Срывать по листочку — унылое дело. Рубить — так под корень.