Господи, ну и голос, как у вороны. А, ладно. Сэмми соскребает с нёба слюну, глотает ее и кричит: Эй, как насчет телефонного звонка?
Глаз раза два мигает.
Мне позвонить надо! жене. Объяснить, где я!
Вертухай разверз, наконец, уста. Ты чего-то такое насчет правил узнать хотел? А? Кто-то тут вроде базлал насчет правил?
Я чего, я ничего.
А, ну тогда ладно… У нас тут много всяких бывает, которые правил не знают. Ну, и спрашивают у меня. А ты, выходит, с понятием, ну ладно! Это хорошо.
И глаз исчезает. Умник, сука. Сэмми опять садится на нары. Ссать хочется, сил нет. Полное обезвоживание организма, а ссать все равно хочется. Долбаная жизнь. Он слезает с нар, опускается у параши на колени, расстегивает ширинку; но его же трясет, как хрен знает что, и струя, промазав мимо параши, ударяет в пол, и Сэмми отскакивает, хорошо хоть, конец обратно в ширинку не заскочил, а то обмочил бы себе все ноги, господи, ну и трясет же его, моча все течет, он представляет себе, как фараоны, все как один с блокнотами, просматривают видеозапись: «обоссал в камере пол». Надо бы как-нибудь подтереть все это, я к тому, что если уж сидеть здесь, так не топать же в одних носках по лужам мочи, ради бога, до такого маразма он еще не дошел. Где-то тут был рулон туалетной бумаги. Закончив, Сэмми отодрал от него полную жменю и досуха вытер пол. Залез обратно на нары, и только успел доволочься до подушки, как тут же и отключился. А когда снова очухался, уже стояла темная ночь и так все болело, исусе, вот уж болит так болит, везде. Все тело. И с глазами какая-то хренота, что-то с ними неладно, вроде как все еще день и он читает книгу, а в глазах начинает двоиться или еще чего; мысли Сэмми уносятся к тем временам, когда он читал про разные разности – про сверхъестественное, про всякую там черную магию, про дурацкие религиозные переживания, и буквы начинали вдруг уплотняться, каждая пухла, пока между нею и следующей не оставалось никакого зазора: совпадение, конечно, но он в то время был до того замудохан всякими другими делами, что это его здорово тогда тряхнуло, очень здорово, друг, ну, ты понимаешь о чем я. Ужас, как башка чешется. Постель, скорее всего, засрана вся, и одеяло, старое, долбаное одеяло, ну и несет же от него, исусе, погань! погань! Если бы только удалось башку помыть, вот что ему действительно нужно. Но главное – глаза, главная хлебаная проблема, он вроде как ослеп, и только темнота мешает ему в этом убедиться. Хотя сейчас, похоже, утро. Он водит руками перед лицом. Не, ни хрена не видать. Ни хрена. Задавись оно все конем. Пробует еще раз. Все равно ничего. Однако где-то в мозгах вроде бы сидит странное воспоминание о том, что случай такой ему малость знаком, он просто на него внимания толком не обратил, как если б это был такой дурной сон, что шел бок о бок с его жизнью. Ну, давай еще разок, подними руку к лицу. Обе руки. Подвигай ими. Он чешет щеку. Скулу, прямо под тем местом, где должен быть правый глаз, потом закрывает этот самый глаз, надавливает пальцем на веко, открывает глаз, закрывает, едрена вошь, друг, – ничего, ничего не видать. Вертит головой туда-сюда, хоть какой бы ни на есть проблеск света, смотрит в то место, откуда мог бы пялиться вертухай, вдруг там глаз блеснет – однако нет, ничего. Свесив с нар руку, ощупывает пол, находит что-то, башмак – поднимает его к лицу. Чуять-то он его чует, вонища та еще, а увидеть не может; чьи это сраные башмаки, уж не его, это точно. Ну все, ослеп. Судьба, мать твою. Жуть какая-то. Впрочем, никакого такого ужаса он не испытывает, и это занятно. Даже с психологической точки зрения. На самом деле чувствует он себя вполне прилично, – так, взволнован немного, но паники никакой. Ну вроде как попал в положение, в какое раньше не попадал. Господи, он даже улыбается и головой качает от одной этой мысли, представляя, как станет обо всем рассказывать, как засмеется Элен, – она, ясен пень, разозлится, как черт, но все равно ведь увидит в этом и смешную сторону, со временем, когда они помирятся, а то полаялись хрен знает из-за чего, полное взаимонепонимание, друг, но теперь уже все хорошо, будет хорошо, как только они встретятся.
Он даже и посмеивается про себя. Какого хера с ним такое случилось! Нужна ему эта радость!
Ладно, глупости побоку, давай рассуждать практически – это как-никак новый этап жизни, своего рода развитие. Новая эпоха! Надо повидаться с Элен. Нет, правда надо, друг, если б он только мог увидеть ее, поговорить, рассказать что и как. Новая жизнь начинается, мать ее, вот что все это значит! Он слезает со шконки, встает на ноги, идет, даже почти и не спотыкаясь. Прежней жизни точно конец, кранты полные. Он продвигается ощупью, шаря перед собой ногами, добирается до стены. Опускается на колени, на пол, холодный, но твердый, холодный, но твердый. Упирается в пол ладонями, такое чувство, что он в каком-то совсем другом месте, и музыка начинает звучать в голове, самая настоящая музыка, завораживающая, инструменты выбивают туматуматумати туматуматумати тум-тум, тум-ти-тум, тум-тум, тум-ти-тум, туматуматумати туматуматумати беньг, беньг-беньг-беньг-беньг-беньг, бонг, беньг-беньг, бонг, бонг-бонг. Он уже лег, перекатился на спину, лежит, улыбается, потом лицо его сморщивается, клятая боль. Медленно поворачивается на живот, стараясь унять ее; поясница; слегка поводит бедрами: боль слабеет, уползает в правую ягодицу, потом еще ниже – застряла; сдвигает зад на пару дюймов, и боль тащится дальше, до самых лодыжек, к пальцам ног, медлит между ногтями и плотью и – вон, ушла вон, ему хорошо, нет, правда, охеренно хорошо, он справился со своим организмом, даром, что на том и места живого нет, так вот и выживаешь, так и выживаешь. А мысли в башке все ухают, ухают. Но одна, самая кошмарная, давит все остальные: если это навсегда, ты себя больше не увидишь. Господи, вот жуть-то! И как всякие телки глядят на тебя, не увидишь тоже. Что не менее жутко. Хотя тоже мне потеря, тоже потеря, телки на него не глядят. Да пошли они все. Конечно, им иногда удается влезть тебе в душу, во всяком случае, некоторым; умеют они глянуть так, что это уж и не взгляд, а что-то другое, больше чем взгляд: вроде как когда ты еще сопляком в школе учился, и была там эта старуха, училка, она все принимала всерьез, даже когда ты и прочая мелкая сволочь смеялись, отпускали за ее спиной шуточки, а она вдруг уставится прямо на тебя, и ты понимал, ее не надуешь, она все насквозь видит. В точности. И ведь только ты. Остальные ничего не замечают. Ты глядишь на нее, она глядит на тебя. Больше никто ни на кого. Может, их очередь на следующей неделе. А нынче она за тебя взялась. За тебя. И шутки больше не кажутся смешными. Старая падла, она тебя поимела, дружок. Одним только взглядом. Ей и возиться-то с тобой не пришлось. И ты все про себя понимаешь. Дурак малолетний, дырка от задницы. Смеешься вместе со всеми, потому что боишься не смеяться, боишься быть не таким, как все – маленький задроченный трус, выдрючиваешься над пожилой женщиной, жалко смотреть на тебя, дружок, охеренно жалко.
А, ладно!
Какого хрена, все мы бываем иногда сопляками. Есть ли смысл валить на себя вину за чужие проблемы? Жить-то надо, а будешь вести себя, как полудурок, – долго не протянешь.
Вся штука в том, что Сэмми стало жалко себя, да еще и уделали его на хер, господи-боже, отмудохали в жопу, вот самое верное слово.