— Чикатило! — воскликнул я с излишним, может быть, пафосом. — Ты хоть понимаешь, что ты СДЕЛАЛ ЭТО?! Ты всем им доказал, всем этим долбаным скептикам. Всем чиксам, которые говорили, что у тебя упадническая рожа и что ты сидишь не в своём трамвае!
Я тогда действительно так думал. Я говорил от души, и мне даже не показалось странным, что на эту самую рожу нашла какая-то тень, и она и в самом деле стала упаднической — на какое-то мизерное и не роляющее время, но всё же. Чик как-то странно покачал головой, причмокнул уголком рта и оставил мою радость без комментариев, а я списал это на приобретённую скромность.
Мы как раз подходили к ресторану местечкового значения. Даже из-за закрытых дубовых дверей он поражал безнадёжным пением Алёны Алиной и такой же безнадёжной аурой — той, которая только и может витать вокруг таких общепитовских точек. Чик толкнул дверь, и мы тюленями ввалились в водоворот стандартного сельского движа.
У барной стойки стояли и методично нажирались две широченных спины, обтянутые спортивным. Б/у официантка барражировала между столиками и вытирала сальные руки о кружевной передник. На танцполе какие-то ларёчные усачи отплясывали с химически-кучерявыми тётками. У игровых автоматов сидели чьи-то дети, которые пытались обмануть одноруких грабителей и не обращать внимания на то, как за столиками уходят в кондицию надоевшие родители. А посреди этого всего диссонансом маячили интеллигентные лица тех, кто пригласил сюда Чикатилу, — одухотворённой тусовки с уже пьяными глазами, размахивающей руками и привлекающей непонимающие взгляды остальной публики.
Это был какой-то литературный семинар, что ли — я так до конца и не въехал в статус мероприятия. Такие вещи могут называться по-разному, а суть их всегда одна и та же. Стахановцы литературного труда арендуют (строго на чужие, поскольку своих в основном не водится, деньги) места в каком-нибудь дешёвом доме отдыха (гостинице, турбазе или как ещё называются такие гадюшники), там на халяву пьют, жрут и говорят о высоком искусстве. Считается, что это кому-нибудь нужно. Что на таких тусовках рождаются свежие веяния, формируется литературный облик эпохи. Пестуются таланты.
На самом деле таланты там не пестуются, а всего лишь пьют с упорством сибирских медведей. Таланты вообще падки до бесплатной водки, жрачки и странных разговоров — это у них такая фишка, которую принято обозначать как особенности сложной натуры.
Я знал о таких «семинарах», но никогда не думал, что когда-нибудь окажусь внутри подобного действа — это было просто здорово, уже в дверях мне захотелось смеяться.
— Вот, смотри, — сказал Чикатило, бесцеремонно ткнув пальцем в гущу беспомощных личностей с небесными взорами, растрёпанными волосами и нестрижеными бородами. — Они считают меня литературным явлением.
Мы подошли к столику и заняли два свободных места. Я краем глаза увидел, как в самом верху одной из спин, склонившихся над барной стойкой, нарисовалась и провернулась на сто тридцать пять небольшая голова. Она метнула в сторону Чикатилы выдающий намерения взгляд — из тех, что способны одним махом испортить вам настроение. Растрёпанные лихие вихры остальных писателей могли быть прощены в силу очевидной убогости, но вот фиолетовая швабра… Это уже был выпад, и через несколько стопок водки, содранных огромной лапищей со стойки и выплеснутых на изнаночную поверхность головы, ситуация могла выйти из-под контроля. Я ненавязчиво высказал свои наблюдения Чикатиле, но тот был спокоен, как мудрый мамонт.
— Не парьтесь, батенька. У них не хватит наглости. Потому что за нашим столиком сидит Сперанский. Они каждый раз подходят со своими пальцами, потом видят Сперанского и ох…евают. Иногда даже переходят на вы — честное слово, батенька, я не вру.
Сперанскому было лет под сорок, и он постоянно мелькал на телевидении — настолько навязчиво, что даже такие вот парни из сельской местности хотя бы пару раз нарывались на его передачи. Которые, кстати, были не самыми ужасными — поэтому народ и не переключал канал сразу, а сидел и втыкал. Может, так происходило потому, что к писательству и литературе эти передачи не имели никакого отношения.
У Сперанского была странная особенность внешности — его узнавали только вблизи, а издалека он почему-то вообще не бросался в глаза: может быть, он отличался этим с рождения, а может, это был приобретённый навык, и с его помощью Сперанский шифровался от популярности — не знаю. Как бы то ни было — в данном случае это было нам на руку. Я расслабился, потянулся к графину с прозрачной жидкостью.
Таланты всё время куда-то мигрировали, вставали, шатаясь, со своих мест и заменялись новыми, такими же пьяными и нечёсаными. Я не знаю, почему для обозначения своей исключительности таким людям обязательно нужно быть похожими на чучело зимы, которое сжигают на Масленицу — наверное, я недостаточно продвинутый.
— А это вот Чикатило, — говорили они, — тот самый, который написал ту книгу… Интересно, интересно, должен сказать…
При этом за кадром читалось следующее: «Ты, конечно, не полный мудак, парень, но пока есть я, ты всегда будешь только вторым номером». Они все чем-то напоминали Джима Кэрри. Тот, правда, прикалывался, а у этих всё было серьёзно. Они реально относились ко всему (включая новые литературные явления, которые сами же таковыми и провозгласили) сверху вниз. Смотрели на всё так, как писающий мальчик смотрит на свой маленький скукоженный фаллос.
Потом они теряли к Чикатиле всякий интерес (на меня они вообще не обращали внимания, да и слава богу), поворачивались лицом к кому-нибудь из соседей по фуршету и начинали нести какую-то абракадабру, из которой ни Чик, ни я не понимали и одной десятой.
— Следует отметить, — говорили они, обсуждая непонятно что, — что именно изложенный подход, порожденный оптикой литературного деятеля, мог бы заполнить дискурсивный вакуум в современной восточноевропейской критике и адекватно дополнять собою постструктуралистский подход в оптике читателя и формально структурный подход в оптике исследователя, преодолев тем самым несостоятельную и бесперспективную экспансию постструктуралистского образа мышления в критику и литературоведение.
Один раз какой-то парень встал из-за стола, щёлкнул пальцами, прокашлялся и попросил внимания.
— Сейчас он прочитает стих про белую горячку, — успел предупредить Чикатило. — Именно под влиянием этого стихотворения я вспомнил о «пинки» — сейчас поймёшь почему. Мы слушаем, маэстро. Давайте. Из последнего, пожалуйста.
Парень сделал одухотворённое лицо и начал картаво:
— Вот Анна Белая п'ишла, мне делает подмиг. Вот Анна Белая п'ишла — я покажу ей фиг. Возьму, не выдвинусь вст'ечать — скажу, что пе'е'ыв. Возьму, не выдвинусь вст'ечать — давай, дави на'ыв. Захлопни хайнекен, мадам, иди отсюда в хе'! Не то сейчас п'име' подам отвязанных мане'…
Потом поэт нёс ещё какую-то такую же белиберду _ длинную и непонятную, как полярная ночь, а перед последними строчками сбавил обороты, сделал паузу и, окинув аудиторию осоловевшим взглядом, закончил: