С уборкой стало значительно легче. Бойцы вскакивают утром и бегут за швабрами — опередить «мандавох» — инструмента на всех не хватает. Белка и Ткач под моим началом отправляются в военгородок на расчистку территории. Темень, холод, синий снег. Скрежет лопат. Все как раньше, с той лишь разницей, что я не бегаю туда-сюда, а неспеша отбрасываю снег и даже успеваю покурить.
Молдаване таскают бачки в караул, моют там полы и расчищают снег под чутким руководством Черепа.
Никто из нас не собирается огрести от старых, поэтому «тормозить» бойцам не даем.
Жизнь налаживается.
В казарме процветает воровство.
Тащат друг у друга все, что плохо лежит. Хлястики с шинелей, значки с кителей, кокарды с шапок снимают. Шарят по тумбочкам. Пропадают часы, конверты, тетради, ручки. Деньги, сигареты по ночам из карманов вытаскивают.
Из каптерки целиком портфели и вещмешки исчезают. Каптерщик лишь разводит руками. Несколько раз его били, но вора так и не нашли.
Дежурному по роте завели особый журнал. В нем ведется опись сданных на ночное время денег и вещей. Желающие подходят перед отбоем и дежурный принимает на хранение.
В наряде. Иду на сон в казарму.
Морозец легкий. Воздух чистый, ключий. Тишина. Свежесть особая, ночная. Скоро утро. Под сапогами снег — скрип-скрип.
Поднимаюсь по лестнице, тяну на себя дверь казармы.
Натыкаюсь на стену тяжелого, спертого воздуха. В казарме сотня с лишним человек.
Четыре часа. Все спят.
Дневальный сонно вскидывает голову. Нехотя отрывает задницу от тумбочки. Гремит ключами, возится с железным ящиком, принимает на хранение штык-нож.
Вспоминаю, что у меня с собой целое богатство — двадцать рублей и две пачки «Космоса». Но возиться со сдачей лень, мы с дневальным вовсю зеваем.
Время — пятый час, до подъема всего ничего, и решаю оставить все при себе. Спят же все. Да и светить лишний раз деньги и курево не хочется.
Раздеваюсь, ныряю в койку. Укрываюсь с головой двумя одеялами и шинелью. Согреваясь, уже почти засыпаю, как внутренний голос говорит: «Хотя бы под матрас сунь, раз сдавать не стал!» Уже становится так тепло и уютно, что снова вылезать из койки нет сил.
«Да ладно, спят же все!» — отвечаю сам себе и проваливаюсь в короткий сон.
На подъеме, ощупывая пустые карманы, качаю головой и ругаюсь сам с собой.
* * *
За годы службы в лесном захолустье многие из офицеров спиваются или начинают чудить.
Начхим части капитан Рома Кушаков — метр шестьдесят ростом, копия разжалованного в капитаны Советской Армии императора Наполеона. Убежденный трезвенник.
Офицеры Рому побаиваются.
Каждого встречного — когда офицеры, едва завидя Рому, стали разворачиваться и убегать, он перешел на безответных солдат, — начхим хватает за пуговицу и принимается посвящать в «теорию жизни».
Суть его идеи такова — нас окружает мир мертвых. Покойники указывают, как нам жить. Мы слушаем музыку, написанную мертвецами, читаем их книги. Видим их на экране. Присваиваем их имена кораблям и народно-хозяйственным объектам. И умираем сами.
— А я не умру, — убежденно шепчет капитан химической службы. — Не на того напали! Я просто так не дамся!
Прежде чем взяться за книгу, Кушаков дотошно выясняет, здравствует ли еще автор. Незамедлительно изъял из казармы «букварей» пластинки «Кино», не успела еще страна понять, что Цоя больше нет и кина не будет…
С замполитом на почве своей теории капитан Кушаков имеет немало проблем — упрямо отказывается посещать собрания и не признает тезиса «Ленин жив!» Если ему известно, что хотя бы один из артистов уже умер, о фильме он даже говорить не хочет.
— Только живых! Только живых! Живым — живое искусство!
Как-то вечером его жена звонит в санчасть и, рыдая в трубку, спрашиает, что делать. Капитан пятый час не выходит из ванной.
Прибежали, выломали дверь. Посиневшего от холодной воды капитана отправили на медицинском уазике в Питер.
Оказалось, через душ он обменивался энергией с инопланетянами.
Из людей попроще примечателен старший лейтенант Колесников, связист. Колесников часто остается ответственным за ночной распорядок в нашей казарме.
Мужик он неплохой, на мелкие нарушения смотрит сквозь пальцы. И покурить, и чай попить, и телевизор посмотреть — все это им не запрещается. Нас, молодых, трогать не разрешает.
У Колесникова родился сын.
Несколько недель он отмечал свое отцовство, но в меру — не на службе и не позоря «высокого звания советскогофицера».
В очередное его ночное дежурство по казарме старые нажарили картошки и пригласили старлея на поздний ужин.
— И вот представляете, гугукает, ручки тянет! — делится радостями отцовства Колесников. — Никогда не думал, что так зацепит меня… А Мишуньчик мой, как увидит меня, заулыбается сразу так, ножками засучит: Хорошо отцом быть, мужики!
— Да ну: — приподняв голову с подушки, вдруг хмыкает Патрушев. — На фиг нужно:
Старые в недоумении замирают.
— Это кто там такой умный? — подает голос один из них.
— Погодь, — кладет ему руку на плечо Колесников, поднимаясь. — Че сказал? — глаза старлея наливаются бешенством.
— Да не, я так: — Патрушев растерянно озирается. — Так просто:
Колесников уже нависает над над его койкой:
— Ты че, падла такая, тут хмыкаешь? А, урод лопоухий?! Вста-а-ать!!! Сорок пять секунд — подъем!
Патрушев вскакивает и мечется среди одежды.
— Гнида! Залупа сраная! — старлей неожиданно бьет его ногой в грудь.
Патрушев отлетает на соседние койки. Оттуда его выталкивают опять к старлею.
Тот добавляет ему кулаком в грудь.
— Товарищ лейтенант, да хуй с ним! — пробуют заступиться старые, но Колесникова уже несет:
— Отбой! Отбой, бля, сказал! Всех касается! Сорок пять секунд! Че непонятно?! Съебали по койкам все!!
Походив еще минут пять по спальному помещению, Колесников, пнув на прощание дневального, уходит из казармы.
Еще через пять минут «мандавохи» почти полным составом встают и окружают койку Патрушева:
Я помню, как скучал он уже в поезде по маме и бабушке, как рассказывал о приготовлении его бабушкой пшенной каши… И мне становится жаль парня до слез…
Но сделать я ничего не могу.
Поэтому просто засыпаю.
Мы в наряде по КПП. Ночь. В литровой банке заваривается чай.
Радио выключено, надоело.