Из двери КПП выныривает чья-то тень.
В автобус втискивается огромный звероподобный солдат со штык-ножом на ремне. Осклабился, покивал молча, вылез и пошел открывать ворота.
Все как-то приуныли.
Даже Криницын.
Несколько минут нас везут по какой-то темной и узкой дороге. Водила резко выворачивает вдруг руль и ударяет по тормозам. Автобус идет юзом. Мы валимся на пол и друг на друга. Лейтенанты ржут и матерят водилу.
— Дембельский подарок! — кричит ефрейтор и открывает двери. — Добро пожаловать в карантин! Духи, вешайтесь! На выход!
Вот она — казарма. Темная, будто нежилая. Лишь где-то наверху слабо освещено несколько окон.
Мы бежим по гулкой лестнице на четвертый этаж.
Длинное, полутемное помещение. Пахнет хлоркой, хозяйственным мылом, и еще чем-то приторным и незнакомым.
Цейс и другие лейтехи куда-то пропали.
Мы стоим в одну шеренгу, мятые и бледные в свете дежурного освещения. Я и Холодков, как самые рослые, в начале шеренги.
Справа от нас — темнота спального помещения.
Там явно спят какие-то люди. Кто они, интересно:
Сержант — человек-гора. Метра под два ростом. Килограммов за сто весом. Голова — с телевизор «Рекорд». Листы наших документов почти исчезают в его ладонях.
Сонными глазами он несколько минут рассматривает то нас, то документы.
Наконец, брезгливо кривится, заводит руки за спину и из его рта, словно чугунные шары, выпадают слова:
— Меня. Зовут. Товарищ сержант. Фамилия — Рыцк.
Мы впечатлены.
Сержант Рыцк поворачивает голову в темноту с койками:
— Зуб! Вставай! Духов привезли!
С минуты там что-то возится и скрипит. Затем, растирая лицо руками, выходит тот, кого назвали Зубом.
По шеренге проносится шелест.
Зуб по званию на одну лычку младше Рыцка. И на голову его выше. Носатый и чернявый, Зуб как две капли воды похож на артиста, игравшего Григория Мелихова в «Тихом Доне». Только в пропорции три к одному.
Мы с Холодковым переглядываемся.
— Если тут все такие… — шепчет Макс, но Рыцк обрывает:
— За пиздеж в строю буду ебать.
Коротко и ясно. С суровой прямотой воина.
— Сумки, рюкзаки оставить на месте. С собой — мыло и бритва.
— А зубную пасту можно? — кажется, Патрушев.
— Можно Машку за ляжку! Мыло и бритва. Что стоим?
Побросали торбы на дощатый пол.
— Зуб, веди их на склад. Потом в баню.
— Нале-во!
— Понеслась манда по кочкам! — скалится кто-то из подмосковных и получает от Зуба увесистую оплеуху.
На складе рыжеусый прапорщик в огромной фуражке тычет пальцем в высокие кучи на полу:
— Тут портки, там кителя! Майки-трусы в углу! Головные уборы и портянки на скамье! За сапогами подходим ко мне, говорим размер, получаем, примеряем, радостно щеримся и отваливаем! Хули их по ночам привозят? — это он обращается уже к Зубу.
Тот пожимает плечами.
— Ни хера себе ты ласты отрастил! — рыжеусый роется в приторно воняющей куче новеньких сапог. — Где я тебе такие найду?!
У Макса Холодкова, несмотря на мощную комплекцию, всего лишь сорок пятый размер ноги. Он уже держит перед собой два кирзача со сплющенными от долгого лежания голенищами.
Я поуже Макса в плечах, но мой размер — сорок восьмой.
— На вот, сорок семь, померяй! — отрывается от кучи вещевик. — Чегой-то он борзый такой? — обращается он к Зубу, видя, как я отрицательно мотаю головой.
Младший сержант Зуб скалит белые зубы:
— Сапоги, как жену, выбирать с умом надо. Тщательно. Жену — по душе, сапоги — по ноге. Абы какие взял — ноги потерял!.. Ваши слова, товарищ прапорщик?
Рыжеусый усмехается. Нагибается к куче.
Связанные за брезентовые ушки парами сапоги перекидываются в дальний угол.
Все ждут.
Наконец нужный размер найден. Все, даже Зуб, с любопытством столпились вокруг и вертят в руках тупоносых, угрожающе огромных монстров.
— Товарищ младший сержант, а у вас какой? — спрашивает кто-то Зуба.
— Сорок шесть, — Зуб цокает языком, разглядывая мои кирзачи. Протягивает мне:
— Зато лыжи не нужны!
Кто-то угодливо смеется.
«Как я буду в них ходить?!» — я взвешиваю кирзачи в руке.
Вовка Чурюкин забирает один сапог и подносит подошву к лицу.
— Нехуево таким по еблу получить, — печально делает вывод земляк и возвращает мне обувку.
Со склада, с ворохом одежды в руках, идем вслед за Зубом по погруженной в какую-то серую темноту части.
Ночь теплая. Звезд совсем немного — видны только самые крупные. Небо все же светлее, чем дома.
Справа от нас длинные корпуса казарм.
Окна темны. Некоторые из них распахнуты, и именно из них до нас доносится негромкое:
— Дуу-у-ухи-и! Вешайте-е-есь!
Баня.
Вернее, предбанник.
Вдоль стен — узкие деревянные скамьи. Над ними металлические рогульки вешалок. В центре — два табурета. Кафельный пол, в буро-желтый ромбик. Высоко, у самого потолка, два длинных и узких окна.
Хлопает дверь.
Входит знакомый рыжий прапорщик и с ним два голых по пояс солдата. Лица солдат мятые и опухшие. У одного под грудью татуировка — группа крови. В руках солдаты держат ручные машинки для стрижки.
— Все с себя скидаем и к парикмахеру! — командует прапорщик. — Вещи кто какие домой отправить желает, отдельно складывать. Остальное — в центр.
На нас такая рванина, что и жалеть нечего. Куча быстро растет. Но кое-кто — Криницын и еще несколько — аккуратно сворачивают одежду и складывают к ногам. Спортивные костюмы, джинсы, кроссовки на некоторых хоть и ношеные, но выглядят прилично.
Банщики лениво наблюдают.
Голые, мы толчемся на неожиданно холодном полу и перешучиваемся.
Клочьями волос покрыто уже все вокруг.
Криницына банщик с татуировкой подстриг под Ленина — выбрил ему лоб и темечко, оставив на затылке венчик темных волос. Отошел на шаг и повел рукой, приглашая полюбоваться.
Всеобщий хохот.
И лицо Криницына. Злое-злое.
Обритые проходят к массивной двери в саму баню и исчезают в клубах пара.
Доходит очередь и до меня.