Поезд останавливается, люди выходят. В вагон никто не садится, но группа русских ждёт нас на платформе, крупная крестьянка прямо из репортажа о Второй Мировой Войне. Эти русские — бедные женщины в толстых ватниках, улыбаются, показывают неровные зубы с дырками. Они продают ту же самую пищу, варёную картошку и самые большие корнишоны, которые я только видел, пар поднимается в холодном воздухе, деликатесы завёрнуты в бумагу. Рядом с этими корнишонами огурцы, которые дают с картошкой фри, смотрятся, как те огрызки, что суют в гамбургеры. Покупаю здоровую порцию, запах жирной европейской еды вместо пареных овощей, на которых я жил. Женщина улыбается, довольна бизнесом, всё распродано, наши запасы рублей поиссякли. Их кожа грубая и загорелая, и они не дураки.
Брожу по платформе, разглядываю поезд, неожиданно выясняется, что у меня затекли ноги, пытаюсь размять мышцы. Рика нервничает, стоит на ступенях вагона. Мне стыдно перед ней, выражение на её лице — смесь беспокойства, что кто-нибудь влипнет, и того страха, на который я насмотрелся в Китае. Она всё время смотрит на часы и зовёт нас, когда до отправления остаётся тридцать секунд. Я забираюсь назад и стою в проходе, смотрю на дома и шпалы, вгрызаюсь в картошку, с пылу с жару. Тоскливая пища, никаких специй, куча крахмала, и это прекрасно. Кусаю корнишон, чувствую резкий сок. Отлично. Смотрю, как все лезут в поезд. Все, кроме Мао и двух сестёр. Вижу, что Рика переживает. Мао ждёт, пока поезд трогается, заставляет её понервничать, показывает, каким умным считает себя, делает то, что делают в девять лет — запрыгивает на ступеньки и шествует по коридору. Пытается протиснуться мимо без «спасибо» и «пожалуйста», и я наклоняюсь к нему и говорю, что он мудак. Он не знает этого слова, но ощущает эмоции. Я хочу разбить ему хавальник, но удерживаю себя. Парень стоит со мной нос в нос. Я отворачиваюсь к окну. Я любовник, а не воин. Повторяю это про себя. Повторяю несколько раз, так, на всякий случай.
Такая вот жизнь. Отправляешься на другую сторону земли, и дела вечно идут неважно. Сколько дрочил путешествует по миру. Думаешь, что вокруг будут одни люди с широкой душой, однако облом. Богатые дети Запада отправляются за границу отдыхать, перед началом блестящей карьеры, и этот чувак снизу — отличный тому пример. Никакой он не хиппи. Когда мы были подростками и ходили смотреть, как выступают Sham и Madness, мы ненавидели хиппи и мстили им, считали, что они тренируются указывать нам, что делать, другая мода, но настоящие хиппи хотя бы верили в то, что говорили. А Мао — жертва моды, высокомерный, невзирая на крестьянскую одежду. Поезд набирает скорость, я стою у стекла, мы проезжаем депо, там полно паровозов, древние двигатели в окружении тонн гнутого железа, сцепленные вагоны, локомотив тянет очередную партию, дым клубится из трубы, шипение пара, окутывающего колёса. Отличный момент, очередное путешествие во времени, я долго стою, эти ископаемые давно остались позади, экспресс набирает тот же ритм, что и раньше, он успокаивает, злость уходит. Земля пока плоская, снова луга, а потом вокруг — серебряные берёзы, знакомые формы, тоже приносят покой.
Мне не следовало ничего говорить Мао. Глупо было подзывать, что он меня достал. Возвратиться домой — это и вспомнить старые привычки, снобов и позёров, классовую систему, виднеющуюся вдали, перерыв в путешествии хорошо всё разбередил. Что мне нравилось в Гонконге — быть аутсайдером, жить одним днём, освободиться от всякой классовой поебени, информационных войн и политических лозунгов, которыми переполнилась голова Смайлза. В Гонконге я был сам по себе, впервые абсолютно свободен. И вся эта фигня ждёт меня в конце пути, я выкидываю её из головы, с большим воодушевлением смотрю, как мимо проплывает мир. Так теперь будет до конца, и я засыпаю, поезд меня уморил, просыпаюсь очень поздно, свет только в коридоре, просачивается под дверь, за окном так темно, что его не отличить от стен, слепое пятно. У меня ещё мысль, что такое свобода. Много разных версий.
Сижу пока, где сижу, потом выхожу из купе. Не знаю, который час, но вокруг никого. Стучусь в дверь Рики, она открывает сразу. Чувствую тёплый воздух и запах её духов. Обогреватель работает, радио играет, я вижу через её плечо, что она лежала на зелёном одеяле, на нём отпечаталась форма её тела, подушка со вмятиной в серёдке. К духам примешивается запах водки, но она не пьяна. На ней только трусы и лифчик, она отходит вбок, приглашает заходить, быстро закрывает дверь. Я не успеваю сказать ни слова, мы уже целуемся. Она прекрасна, и я не могу поверить, что звал её матроной. Даже в прошлую ночь я так и не понял. Это всё униформа.
Неожиданно я потею, не знаю, это из-за жары или я нервничаю, пытаюсь вспомнить, когда в последний раз занимался сексом; женщина в Гонконге, мы оба бухие, висим на перилах балкона на одиннадцатом этаже, у неё в квартире, смотрим вниз, влажный тропический воздух и полная луна. Она была милая, длинные чёрные волосы, сестра спит в соседней комнате. Но то был Гонконг, а тут Сибирь. Из ошмётков Британской Империи — в современную диктатуру, ракетные войска и захоронения радиоактивных отходов, выжженную землю и морозные пустыни. Безлюдная земля, где ничего нет. Это если верить пропаганде. Тысячи миль качающихся деревьев и чистого воздуха, прекрасная женщина тянет меня в койку, стягивает с меня рубашку. В комнате тепло, но она ещё теплее, приятнее, в такие моменты чувствуешь, что ты прорвался, нашёл тайну жизни. Когда ты один, в тысячах миль от всех знакомых, давления жизни, старого приятеля, который окончил свой путь на конце верёвки, пальцы расстёгивают ширинку.
Мои мозги расплескались вокруг, картины советских гимнасток на брусьях, плоскогрудые дети, вывернутые наизнанку, сносящие свободный мир. Может, она на стероидах, но что-то я сомневаюсь. Не вижу ни щетины, ни подозрительных мускулов. И дело не в сексе, что-то другое в её маленьком убежище, какая-то близость, отодвигающая всё плохое, распродажу нашей демократии медийным баронам и крупному бизнесу, более очевидная диктатура, чем здесь, в Советском Союзе, диктатура пролетариата, пролов, широкая резинка трусов, из которой можно сделать рогатку, пулять камнями по КГБ, шпионам и информаторам, прячущимся в тенях, подонкам этого мира. У Рики нежная и мягкая кожа, униформа висит на двери, грубая и мятая, трение толстого одеяла, голос по радио, как будто я могу постучаться в чудесную сказку, женщина стонет, оборотни бродят по степи. Кто я, где я — непонятно, всё происходит само собой, и вот я лежу на Рике, холодный отблеск окна в дюймах от моего лица.
Сердце Рики стучится, и я останавливаюсь, тянусь за подушкой. Она улыбается, говорит: «спасибо тебе». Что я джентльмен. Тот самый английский джентльмен, она о них слышала. Вижу своё отражение в зеркале, угольная чернота снаружи даёт телевизионную картинку моей верхней половины, и как будто я один. Представляю усталого казака, который сидит у костра и разглядывает наш поезд, видит вспышку, распахивает глаза, говорит своей лошади, что когда доходит до занятий любовью, британцы впереди планеты всей. Улыбаюсь своим мыслям, но Рика закрыла глаза и не заметила. Чувствую, что она кончает, двигаюсь быстрее, пытаюсь не смотреть на своё отражение, потому что там её не видно и похоже, что я трахаю матрас, она стонет, пот льётся с нас градом, надо сосредоточиться, работать жёстче, успеть вовремя, пускай грусть растворится. И снаружи, в прерии, одинокий казак расплескал бобы и уронил хлеб, косит глазом на своего пони, когда экспресс исчезает в ночи и тьма возвращается, глубокое одиночество земли снова переполняет мир, беспокойная лошадь на привязи.