Бедняга Гари. Он дошел до такого состояния, что даже не смог толково покончить с жизнью. Хотел бы я знать, о чём он думал, когда решил уйти, что творилось у него в голове, когда он готовил петлю, почему он думал, что незачем больше жить, как потерял обыкновенный интерес к тому, что будет дальше, просто забыл обо всём. Он не хотел знать, что ещё произойдёт, будущее перестало его волновать. Врач сказал Тони, что самоубийство — вовсе не вопрос пары секунд. Гари необходимо было купить веревку. Для этого найти нужный магазин. Надо было достать лестницу и придумать, как всё устроить. Надо было определить длину веревки, иначе он бы просто упал на ступеньки, переломал ноги и остаток жизни провел бы парализованным в инвалидной коляске. И никто ведь уже не разберется — вдруг он передумал, когда петля затянулась, в последний момент, и пытался дотянуться до несуществующего ножа, чтобы перерезать веревку и дать себе еще один шанс, попробовать начать всё сначала. Я бы никогда не смог убить себя таким образом. Для этого нужно сначала сойти с ума.
Тони говорит, Гари висел там две недели. Я понимаю, что это неважно, ведь Гари уже был мёртв, это были только его останки, просто кости, кожа, но почему-то становится ещё хуже. Никто не вспоминал о нём, пока Тони с отцом не вернулись с отдыха. Две недели между полом и потолком, жизнь как в тюрьме, когда ему нужно было лежать в больнице. В палате ему было хорошо. Лекарства, безопасность. Тони считает, что его выписали, чтобы сэкономить на содержании, отправили его в пустой дом — это у нас называется заботой. Он был один. Я пытаюсь почувствовать себя им, представить, как разум выходит из-под контроля и начинается паранойя, потому что нет лекарств и некому заботиться о нём, он слышит шаги, видит труп матери в ванной, голоса возвращаются, поедают его душу, я почти переношусь туда, несколько секунд — и я снова на улице в Китае. Самих врачей Тони ни в чём не обвиняет, говорит, что они делали всё что могли, но вынуждены были повиноваться распоряжениям, и он знает, каким стал Гари, болезнь изменила его, он научился врать и обманывать людей, манипулировать ими, как делают политики.
Я встаю, прячу письмо в карман и отправляюсь обратно в гостиницу. Почти ни на что не обращаю внимания, хотя и иду по центральным улицам, по краям всё как будто залито чернилами, и я смотрю только вперёд, как будто на меня одели шоры, как на скаковую лошадь. Не чувствую запахов, не слышу звуков, не вижу лиц, суеты вокруг, людей, которые смеются и спорят о разных вещах, которые для них жизненно важны, а для меня сейчас — пустой звук. Дорогу я знаю достаточно хорошо, чтобы немного срезать путь, улицы тут уже, я смотрю под ноги и иногда по сторонам, на торговцев и киоски с лапшой, менял и шахматистов, древних старух и новорожденных. Я пересекаю дорогу и выхожу на мостовую, асфальт сменяется камнем, потом разбитыми плитами, которые приглушают шаги, когда я сворачиваю в переулок. Женщины стирают в ярких пластмассовых тазах, пена выплескивается на землю, мыльная вода быстро впитывается, оставляя влажные тёмные пятна; опять воспоминания, пятна крови, мне кажется, что вокруг тесно, надо собраться, запах угля и варёных овощей заполняет узкий коридор, стены из досок в жестяных заплатках, голоса, вылетающие сквозь стёкла окон. Мимоходом я вижу кусочки чей-то жизни, жизни нескольких поколений людей, о которых не знаю ничего, а через минуту меня уже здесь не будет, меня не должно здесь быть, и я тороплюсь выйти из переулка обратно в мир, который встречает меня порывом ветра и ревом проносящегося передо мной перегруженного автобуса. Секундой раньше — и я бы уже был труп.
У меня стучит в голове, как будто передо мной стена и я всё время тыкаюсь в неё лбом. Иду быстрее, опустив глаза, чтобы не обращать внимания на обменщиков, которые кричат «Привет-привет!» и быстро меняют курс юаня, на толпы у массивных бильярдных столов, которые в Китае стоят на углу на улице — и в деревнях, и в городе. Понятия не имею, откуда берутся эти столы и как они оказываются даже в самой зачуханной деревне, на мгновение даже образ Гари тускнеет, когда я вспоминаю Сяхэ, где только зеленое сукно стола в районе Хан сохранило первоначальный цвет, даже кондовая маоистская форма, зелёная с синим, за годы выцвела от холодной воды и ветра с Тибета. Отличные столы, на толстых ногах, с крепкими сетками, лучше, чем у нас дома. Остальное всё так же — на улице играют в пул, сидят в барах. Передо мной мелькает Гуйлинь, угрюмый городок неподалеку от Янчжоу, провинция Гуанси, вижу полицейских на лестнице на станции, перед ними в ряд — десять мальчишек, на каждого по два копа с жетоном на шее, орёт мегафон, полицейский за столом перечисляет их провинности, благородные полицейские, наказанные преступники, дети отправляются в лагерь, может быть и на казнь. Отгоняю это воспоминание, и возвращается задыхающийся Гари.
Стою перед бетонной стеной с кричаще ярким входом и мертвой лужайкой перед ним, центральный холл гостиницы резко отличается от остальной части. Он как упаковка, отовсюду с огромных портретов смотрит улыбающийся розовощёкий Мао, светится невинной радостью, такая же радость на лицах крестьян, которые окружают его, чтобы показать, как они преданны системе и своему вождю. Крестьяне такие же полнощёкие, как Мао, не похожи ни на одного из тех, что я видел с тех пор, как приехал сюда. Говорят, что не бывает толстых китайцев, потому что у них очень сбалансированное питание, но на самом деле бывают, и все они члены партии. Я был на Тибете, видел, как китайцы относятся к местным жителям, видел разницу между тощими ханскими крестьянами и жирными партийцами в Кантоне, Сяне, Пекине. Я стоял в торжественной очереди к бальзамированному Мао, выставленному на обозрение на площади Тяньаньмэнь — блестящая восковая кожа и улыбка на жирном лице, которая провожала поезда, везущие парней из Гуйлиня к месту заключения. Им повезло, пожизненное заключение гораздо лучше пули в затылок.
Иду по холлу, шаги отдаются эхом от каменного пола, девушки за стойкой поворачиваются в мою сторону. Самоуверенные бляди, они смотрят на меня свысока, как будто это не им партия назначает место работы, а они только идут, куда показали, вместе со всеми, насмехаясь над беспартийными, чувствуя за собой силу, расисты, которые считают себя избранными. Я в Китае уже три месяца и кое-что понял, простой взгляд на вещи оказался неприменим к реальности существования в диктаторском государстве. Это нельзя понять, не ощутив самому, да и тогда получаешь лишь беглое впечатление, ведь ты чужак. Те, кто говорят, что понимают, не понимают ничего. Это невозможно. Но, по крайней мере, я знаю больше, чем раньше. Три месяца назад было по-другому — ночью с корабля из Гонконга сразу в общежитие в Кантоне, покупка юаней с рук под мостом у местных начинающих гангстеров, которые из кожи вон лезли, стараясь угодить клиентам, раздражали своей бандитской вежливостью. Потом я врубился, понял, что они просто не могут себе позволить иметь проблемы с полицией. Китайские копы не халтурят. С этим тут серьёзно.
В Кантоне все улыбались, после Гонконга я даже расслабился, особенно после слышанных там историй, и всё было великолепно, пока я не завернул на рынок, где связанные или в клетках продавались любые животные, от кошек с собаками до куриц, свиней, змей и обезьян. Двое мужчин в костюмах смеялись, по очереди пиная в живот беременную свинью. Я оттолкнул их, а они посмотрели на меня, как на сумасшедшего. Со стеклянными глазами они снова пошли вперед, а за ними уже собиралась и кричала на меня толпа. Я ушёл. В бамбуковой клетке сидела обезьяна, а рядом стоял мужчина с тесаком, чтобы отрубить ей голову. У обезьяны были такие детские глаза, как будто из передач по Би-Би-Си, только в миллион раз печальнее. Потому что она была прямо тут, и надежды для нее уже не было. Под внешним спокойствием здесь кипит злоба, и когда-нибудь она вырвется наружу. Этот рынок был моим первым впечатлением, и за три месяца их набралось куда больше. Не знаю, что может случиться, но везде видно напряжение.