31.
Начались мучения… У Саши дела, у Зельцера дела, а у меня одного одиночка… Я сделал два вынужденных дела, даже раскрыл дверь в свет божий — так было неуютно от застоявшихся мертвенных запаха и холода. Упал на колени, поднялся, потом на диван, закуривая. Рассматривал подставку лампы с надписью карандашом «VERSUS VERSES», тысячестраничную антологию по Набокову, листы — начало романа, конец статьи и прочая — по некоторым из коих даже так, на первый брошенный взгляд заметно, что исписаны они судорожно, как будто писавший захватывал и боялся как бы не забыть, особо не осознавая написанного, по другим же явно видно чудовищное напряжение и отягощение автора — известное дело: днём и вечером заставляешь себя писать — «работать», а «вдохновение» приходит как только, утомившись до умопомрачения и боли во всём теле, ложишься спать — но так всё это оказалось чуждо и абсурдно: сидеть в этой затхлой каморке выписывать и записывать не понять что. Как оно было мною прочувствовано, это название: «Вечная весна в одиночной камере»!
Я и лежал, и сидел, и курил, и чефирил, и стоял, и метался в четырёх стенах и бил по ним кулаками, пытался опять что-то написать — а что ещё делать — что я в таких условиях могу сделать? — рвал рукописи, терзал, расшибая об пол, антологию…
Ночью решил послушать Cannibal Corpse в наушниках — стало страшно — замкнутое пространство — низкий потолок, три картонных стены прямо перед носом — не сказать, что в гробу, но тоже мерзко — выскочил на улицу — ветер, россыпи звёзд, вопли, соседская собака — она орёт почти ежедневно и так слюняво-паскудно, как будто её медленно душат удавкой или всю ночь ебут в жопу бутылочным ёршиком. Ёбаный ты в насорост! Блять, хоть сам так ори! Лучше уж «Кэнибал» послушать!
На другой день я оклемался часа в два, поел какой-то гадости и отправился к ней. Подъезд был закрыт, а код двери я не знал. Я сел на лавочку и стал ждать, когда кто-нибудь пойдёт. Ждать пришлось долго. Дома её конечно не оказалось. Сел опять на лавку. Что может быть хуже ожидания? Кое-что может конечно, но это тоже очень невыносимо. Я сидел, курил, ходил кругами… Совсем чуждый элемент в жизни двора — казалось, все так и глазеют на меня, в каждом приближающейся фигурке мне чудилась Зельцер.
Так прошло часа три. Как-то совсем ослаб, так что двинуться домой было уже проблемой, а с другой стороны, уже не столь боялся очутиться дома один, поскольку нервная система была совсем уничтожена и накатывала некая благость, когда уж вынужден смириться со всеми обстоятельствами, и что ты сам по себе самый эксплицитнейший лох и лопух, но если всё равно выбираешь жизнь, то закрой на всё глаза (уши можно заткнуть наушниками с тематической музыкой — очень подходят, например, такие песни «ГО», как «Оптимизм», «Система», «Насрать на моё лицо», «Наваждение» — впрочем, тогда я ещё не знал их терапевтического воздействия, а «Одиночеством», как вы знаете, исцелиться нельзя). Короче, я с усилием поднялся и медленно побрёл прочь — домой, в берлагу, куда же ещё…
Её походка была замечательна — в ней не было женственной лёгкости и покачивания бёдрами, в ней чувствовалась самоуверенная поступь солдата-завоевателя — осанка её была прямая, взгляд чуть вверх, движения ровные, словно наполненные осознанной силой — немало способствовали такому эффекту тяжёлая высокие гриндера, скрытые правда под джинсами, сверху на ней был шот с капюшоном, распушенные волосы, в руке пакетик — она ведь с учёбы. Я остолбенел, начиная просекать эту новую эстетику. Новую, Алёша? Она чуть не прошла мимо меня. Удивилась, спросила, давно ли жду, пригласила.
Я сходил в магазин за новой порцией батона, варёной колбасы и кабачковой икры для бутеров. Гуляли с собакой, сидели на той самой одинокой лавочке напротив двери её подъезда — это даже не обычная городская скамейка, а доска между пеньком и берёзой — пили пиво. Опять рассказывал истории.
10.
Последние метры ОФ буквально дотащил меня. Уже открывали воротину, а мне всё равно казалось, что дом и ворота там. Омерзительнейшее ощущение ментального дискомфорта — разные куски реальности из-за нарушения временной субординации действуют одновременно, накладываясь друг на друга. Однако была и мощнейшая радость — как у тонущего в океане, наконец-то вцепившегося в какую-то твердь — всё-таки мы видели свой дом, свою дверь, открыли её, вошли, заперли, включили свет — все эти действия необходимы человеку как воздух.
Свет казался непривычно ярким. Что-то чёрное — гроб с бабушкой, тоже одетой в чёрное. А мы уж и совсем забыли! Состояние было близким к припадку истерии или бешенства. То, на что мы только что отчаянно вскарабкались, оказалось глыбой льда, которая стремительно растаяла. Мы оба остолбенели, будто погружаясь в пучину бескрайних ледяных вод.
— Надо зайти туда и закрыть двери, а свет пусть горит, — наконец сказал О’Фролов.
Я сбросил куртку и лёг, накрывшись одеялом, ОФ закрыл двери и тоже лёг.
Я почему-то пытался сконцентрироваться на том, что надо бы подрочить, но тут пришло иное — при закрытых глазах в темноте представлялись какие-то узоры, предметы, амёбы и рожи — будто разноцветные светящиеся лазерные проекции — их было множество («как у дурака фантиков»), они роились и мельтешели, будто специально скопившись сонмом у твоей постели и не исчезали, когда глаза открывались. Стоило только едва-едва самым краешком мысли подумать о чём-нибудь, как оно — в виде фантомчика — тут же появлялось в центре этой камарильи. Тьфу, сгинь! Я различил удары своего сердца и мне подумалось, что во мне находится некое подобие барабана-бочки, и кто-то бьёт в него, непонять кто, а если он перестанет и что я должен для этого делать… Параллельно с этим я обратил внимание на то, что горло постоянно делает некое движение сглатывания, а также прислушался к звуку своего дыхания и мне тоже что-то представилось — короче, всё это привело к тому, что у меня совсем пересохло в горле, я перестал дышать, сердце, казалось, тоже остановилось… Я изо всех сил дёрнулся, заорав и треснувшись головой в стенку с железными полками, давшими хороший резонанс.
— Ты что? — сказал ОФ откуда-то издалека.
— Не могу дышать, — выдавил я.
— Думай, что грудь должна подыматься, — равнодушно сказал он.
Я был полностью поглощён этим занятием.
— Хватит сипеть, — сказал он тем же тоном, — дыши животом, надо заснуть.
Я вроде бы и стал засыпать, как слышу: кто-то говорит женским вокалом: «Зд-равс-твуй-те» — смачно, слащавенько, чуть ли не нараспев. Я дёргаюсь, открыв глаза — это она, моя маленькая Ксю, та самая Ксюха с Кольца, только абсолютно мёртвая, даже как бы призрачная. Она, застывшая, белокожая, — не то человек в бликах луны, не то голограмма в синих и зелёных тонах — улыбается — полуголая, в белых одеждах — улыбку её нельзя назвать блядской и мало чего в ней от маленькой девочки — она улыбается мёртвой улыбкой — улыбкой вампира или самой Смерти — если персонифицировать её как женщину, то, я уверен, улыбка её такая… Я приподнялся, холодея от ужаса, отодвигаясь к стенке, беспомощно заслоняясь локтем. Её губы шевелились — кажется, она бормотала «Completely drain you», на самом деле она произнесла «Зд-равс-твуй-те» и протянула мне свою руку — прикосновение мокрой рыбы, от которого повеяло таким загробным холодом, который не доступен в ощущениях смертным, но не умершим, и который, поэтому, нельзя описать — можно на миг прикоснуться к нему, почувствовать его дыхание и отдёрнуть руку как от разряда тока. Девочка из колодца Кодзи Судзуки — мерзкий мокрый ужас, Снежная Королева — леденящий ужас! «Жизнь!» — заорал я, весь передёрнувшись, и она пропала, будто выключили голограмму. В висках стучала кровь.