Я видел все коньки крыш Лоуэлла и Вустера в своей победе, в идеях, ощущениях. Мне в зоб забили поэта. В невинности своей я был экстатически безумен. Радости познал не по имени, но по тому, как пересекали они мою запекшуюся грудь жаркой крови и исчезали неназванными, неведомыми, не связанными с мыслями остальных, но упорядоченные таким же образом, а следовательно — похожие на мысли этого негра, пристальные, нормальные. Это позже по нам грохнули радарными машинками с небес, чтобы все чувства нам спутать. Хватит уже про невоздержанность Рембо! Я плакал, вспоминая прекрасные лица жизни в тот вечер.
35 ярдов с препятствиями я тоже выиграл, вылетев на старте впереди Льюиса на ту же самую белую вспышку доли секунды — перемахнул все барьеры в безумной тревоге, посчитавшись с забегом, только пятки от досок отлетали, нацелившись строго по прямой. Меня самого это изумило больше, чем кого-либо и Джона Генри Льюиса. И впервые в жизни я сделал 4,6 и даже начал подумывать, не стал ли я ни с того ни с сего великим бегуном.
22
Пол манежа застелили матами для прыжков в длину, расставили шесты для прыжков в высоту, великие толкатели ядер кучкуются, договариваясь и определяя пятаки для толчка, чтобы можно было сразу начинать разминку, — Эрни Сэндерман, который впоследствии стал кругосветным волшебником-моряком на роскошных пассажирских судах голубых морей, был нашим лучшим прыгуном в длину — встал на свою толчковую планку, и размахнулся руками, сведя их вместе за спиной, и взвыл, вздымая свое измученное горло к веко-пустотеме дикого Корпуса, стремясь к точке приземления своих обеих ног, он прыгнул на десять футов, насквозь перемахнув узенькую гостиную, и обе лапы его шлепнулись точно на отметку. В этом состязании я тоже участвовал, прыгнул на 9 футов и 5, 6 или 7 дюймов, заработал команде очков, но постоянно проигрывал Эрни и обычно чемпиону гостей тоже и приходил в конце третьим —
Последнее состязание я открывал, Казаракис замыкал, ненавистную эстафету на 300 ярдов, с бычьешеим Защитником Мелисом и ирландскими кудряшками Мики Магуайра из Бельведера, нарезали круги по всему манежу, точно морские лайнеры, а вустерцы в своих синих регалиях летели в полуфуте позади, тесно сопя нам в затылок с серьезным интересом, когда я сорвался и пошел полным ходом, ничто меня сильнее не подтолкнуло, чем забег на 300 ярдов, это было неистово, тут нужно рвать себя на части, парни орали со всех сторон, в этом Корпусе, «Давай!» — и мы отзывались полым эхом, колотя жесткими пятками по дорожкам с их дощатыми поворотами, а рев отлетал от нас в центр гладкой баскетбольной площадки, за внутреннюю линию, уже без дальнейшего раскатистого шума, лишь кошачьи лапки на спринте, и всем лоуэллским мамочкам следовало прийти посмотреть на своих сыновей, что показывали отцам, как следует бегать — в леса, в малины, в поленницы, в истерическое идиотское спринтоногое безумие человечества —
Я стартанул в страхе, со мной бежал белый парнишка из Вустера, я позволил ему выпихнуть меня плечом на первом повороте, когда мы неслись с эстафетными палочками — такая вежливость с моей стороны. Мы прогромыхали по доскам — рванули с места, оба сразу, гладко, кожа к коже, выгребаем по своим дорожкам, заинтересованная публика следит за интересующими бегунами, вся бригада газетчиков на стреме, головы от своих пишмашинок оторвали, или от боковых линий смотрят, несколько по крайней мере, тупые, заполошные вопли публики. «Бах!» — сказал пистолет, порох едва растекся по воздуху — мы сорвались с места.
Мой Папка стоял у своей скамьи, чуть нагнувшись, чтобы лучше видеть, напрягшись, все тело его подтянулось в поддержке, бдительный, на подрагивающих негнущихся ногах, которыми он играл в баскетбол в ИМКА
[52]
до Первой мировой —
— Давай, Жан, — себе под нос, — давай же! — Он боялся, потому что я уступил парнишке первый отрезок, считай что провалился. Нет. Я лениво прошел за ним дальний поворот, и как только мы вырулили на последний отрезок первого из двух кругов, я просто обошел его коварным спокойным рывком, который он едва ли услышал, и полетел впереди, нацелившись снова на тот же первый поворот, к наклону дорожек, и просквозил перед линией наблюдателей, те слышали, как пацан выматерился, он лишь представлял себе, кк рвет за мной следом — А я уже хвастливо на обратном отрезке, на полпути, уже и свою долю отгромыхал, и неслышно отбегал, и тому подобное, и направляюсь по прямой к последнему повороту, без единого звука, рву спринтом по кухне, прицельно к последним половицам — призраком врываюсь — вращаюсь вместе с миром в круговерти щитов ограждения, будто в балаганном бочонке, и уже очень устал, и все болит, и сердце мое умирает от такой боли в легких, в ногах — Парнишка из Вустера ни черта не наверстал, зато потерял целые куски сквознячка между нами, безнадежно разнюнился, потерялся, обескураженный, чуть ли не в смятении от стыда. Я подбегаю и принимаю позу для передачи палочки, отдаю ее Мелису с 10-ярдовым опережением, и он кидается в два своих круга, а следующий вустерский пацан еще ждет, нервно пританцовывая на горячей картошке — Магуайр и Казаракис завершили эстафету, как невидимые пули, и все это — фарс, никакого соревнования, эстафеты всегда печальны.
— Выиграли соревнования, оставив других парней в стыде и позоре — Позоре… вот ключ к бессмертию в могиле Господней… вот ключ к мужеству… вот ключ к сердцу. «Господи, Господи, Mon Doux, Mon Doux
[53]
» (так канадский мальчишка произносит Моn Dieu, Боже мой) повторяю себе я. «Что же будет!» — выиграл соревнования, мне аплодировали, увенчан лаврами, обулыблен, обхлопан, понят, принят — принял душ, орал — причесан — был молод, полон юности, ключом был — «Эй, Маккивер!» — теперь эхом отдаюсь, громко хлопая дверцами в сумраке раздевалок.
— Хи хи хи как ты прямо жопой макнулся в эту гонку на шестьсот! Хи хья ха — ну и парево… Йихи-хивер, старина Йихихивер сёдни точно много потерял!
— Келли? Я Келли говорил, хватит уже меня носом тыкать, а?
— Видал, как Шмяк эту линию сделал?
— Эй, знаешь, чё сёдни было…
— Где?
— У Кита…
— Чё?
— Баскетбол — на Лоуэлле решили отыграться —
— Счет какой?
— 63 — 64.
— Фигасебе!
— Ты бы Дзотакоса видел — ну, знаешь, брат Стива —
— В смысле — Самараса?
— Нет! — не Одиссея, паря, у которого брат в красной рубашке ходит!
— Спанеаса?
— Нет!
— А, ну да!
— Крут необычайно — лучше него в баскет никто не играет — Про него никто не говорит — (какой-то пацанчик с тонкими ручонками, что еле из рукавов пальто видны, весит 98 фунтов, и староста класса, а иногда менеджер команды, и всего лишь четырнадцать лет ему — о нем разносятся вести по всему Лоуэллу из других районов в этот полный событий памятный субботний вечер). Мой отец стоит, смеется, оттягивается по этим смешным деткам, с нежностью оглядывается. Ища глазами меня. А я только натягиваю рубашку, в руке расческа, показываю ею Джимми Йихихиверу гитлеровские усики.