— Лучше иди домой, милый — Тебе же завтра в школу — Ты никогда не встанешь.
— Хорошо, Мэгги.
— Скажи, что ты меня любишь, когда проснешься утром, самому себе —
— А как я могу… иначе… сделать…
— Позвони мне завтра вечером — приходи в пятницу —
— Ко —
— То есть в среду! Поцелуй меня! Обними меня! Я люблю тебя, и всегда буду, и никто больше никогда никогда — Я никогда никого так не любила — и никогда больше — ты чертов канук ты —
— Я не могу уйти.
— Иди. И не слушай никого, что бы обо мне ни говорили.
— Никто и не говорит!
— А если скажут…
— А если будут, не стану слушать — Мэгги, этот домик у самых путей, красные табуретки… я… я… не могу — не хочу ничего больше ни с кем больше — никогда — я скажу — я — мы — Ах Мэгги.
И она укладывала мою сломанную голову себе на всеисцеляющие колени, что бились, будто сердце; глаза мои жарко чувствовали успокоение кончиков прохладных пальцев, радость, поглаживание и едва-касание, женскую сладкую потерянную удивленную кусающую себя изнутри загадывающую далеко вперед глубоко земную безумно-речную апрельскую ласку — задумчивая река в ее непостижимых думах весенней поры — Темный поток, обогащенный илистым сердцем — Ирландский, как само торфяное болото, темный, как ночь в Килкенни, колдовской, как эльф, алогубый, как ало-рубиновая заря над Ирландским морем на восточном берегу, каким я видел ее, манящий, как соломенные крыши и зеленый дерн, от чего слезы наворачивались мне на глаза, так самому тоже хотелось стать ирландцем и потеряться, и утонуть в ней навеки — ее братом, мужем, любовником, насильником, владельцем, другом, отцом, сыном, грабителем, целовальщиком, плакальщиком, подкрадывающимся, спящим с нею, чувствующим ее, тормозным кондуктором в красном домике с красными колыбельками и веселой стиркой субботним утром на радостном драном дворе —
Я шел домой посреди мертвой лоуэллской ночи — три мили, никаких автобусов — темная земля, дорога, кладбища, улицы, строительные канавы, железнодорожные депо — Миллиард зимних звезд громадился над головой, точно замерзшие бусины мерзлые солнца плотно упакованные и увязанные между собой в одну единую вселенную проливного света, биясь, боясь огромными сердцами в непостигаемой лохани пустой черноты.
Которым вместе с тем я возносил все свои песни и вздохи такого долгого пути, и присловья, будто они могли слышать меня, знать, будто им не было все едино.
16
Последнюю милю по пути домой, пока весь Лоуэлл похрапывал, я воображал себя дальним странником, который ищет себе ночлег — «Ну, довольно скоро придется завернуть в один из этих домишек и улечься в постель, дальше мне уже не пройти» — и я топал дальше по хрумким снегам и шлаку тротуаров, мимо выбеленных луной, завешанных бельем двориков многоквартирных домов вдоль Муди, мимо стоянок такси с единственным красным огоньком, горящим в ночи, мимо буфетов на колесах с загадочными тенями, что чавкали гамбургеры внутри в дыму и жару, невнятные за парами расписного стекла — В шестой раз за день я подходил к большому мосту, сто футов над рекой, и видел внизу крохотные молочные ручейки обледенелого Времени, что булькали в каменных зазубринах, отражения звездных парадизов в глубочайших черных заводях, вяканье странных птиц, что питаются туманом — Клохтали деревья Риверсайда, когда шикал мимо со свербящим носом, домой — «Наверное, вот в этот дом и сверну — нет, в следующий — Ладно, выберу себе пятый по дороге — Вот этот — Просто зайду и сразу же лягу спать, поскольку весь мир пригласил меня переночевать к себе домой, поэтому неважно, в какой дом и заходить —»
И я сворачивал в номер 736 по Муди-стрит и поднимался по лестнице и входил в дверь оставленную незапертой моим семейством и слышал глубокий храп отца у них в спальне и заходил в свою призрачную комнату с большой кроватью и «Джек подсвечник перепрыгнул»
[38]
на стене и говорил себе: «Ну что ж, неплохое местечко, наверное, вот в этой постели и заночую, люди, похоже, неплохие» — и со странным самонаведенным чокнутым но глубоко уютным ощущением чуда я раздевался и ложился в постель и смотрел во тьму на темноту — и засыпал в теплых объятьях жизни там.
А наутро глаза мои не хотели разлипаться, за завтраком я опять решал прогулять, сходить к Винни и там поспать. И весь зимний мир золотел и сиял белизной —
17
У Винни было место самоубийственных прогулов, мы там закатывали дикие балёхи с ором на весь день —
— Давай, Джи-Джей, прогуляй сегодня со мною вместе, — говорил я на углу Риверсайд, и он прогуливал, и Елоза вместе с ним.
— Загг, от этого ты меня отговорить не сможешь!
Иногда приходил и Скотти, а один раз — Скунс, и мы с Винни наконец переставали валяться и жрать и вопить под радио у него дома когда мы иногда устраивали кучу-малу и сшибали карнизы со шторами, а потом наступало время делать уборку перед приходом его матери с ткацкой фабрики — вместо этого болтали о девчонках, слушали Гарри Джеймса
[39]
, писали всем полоумные письма — Мы начали захаживать в бильярдную «Club de Paisan»
[40]
, такую халабуду на помойке Эй-кен-стрит за перенаселенными трущобами Маленькой Канады — Здесь девяностолетний старик с изумительно кривыми ногами стоял у пузатой печки, прижав к носу свой старый франкоканадский красный индейский носовой платок, и наблюдал за нами (красными глазами), швыряя на драный бильярдный стол никели тому, кто хоть чуть-чуть выиграл. Ветер выл и стонал в оконных петлях; мы проводили там огромные метели, когда снег целыми обвалами проносило мимо листов оконного стекла одной горизонтальной дикой линией аж из самой Канады, выметая из Баффинова залива — и мы были в клубе одни. Никому больше в голову не приходило заглядывать в такую битую хибару — она существовала для местных алкашей Чивера и речных берегов, что вечером, вероятно, завалятся со своими вонючими трубками, для робких стариков, харкающих на доски — «Le Club de Paisan» — Клуб Старомодных Пейзан — Винни визжал и выплясывал по ходившим ходуном половицам, сквозь которые просачивался вьюжный холод, но печь держалась, старик ворошил в ней угли, ворошил и пинал, он-то умел разводить огонь, как умел есть.
— Эй, Папаша! — звали его. Мы же со Скотти почтительно обращались к нему «L’Pere», и он всегда мог предсказать погоду. Много лет нашего потерянного онемелого детства просидел он на деревянных ленивых полуденных крылечках многоквартирных домов Муди и Лилли на лоуэллский феллахский День Франции — младенцы заливались трелями йодлей, его древние уши слышали приход и уход множества поколений, они одно за другим отправлялись на тот свет. За каждую игру, что мы играли там, мы бросали ему никель.