СЦЕНА 2. Я у окна в гостиной смотрю на Сару-авеню и ее белые пески, что каплют в душе, из толстой жаркой чесучей мягкой мебели, огромной и медведеподобной, по той причине, что ее тогда такой любили, а теперь зовут «пухлой», — гляжу на Сару-авеню сквозь кружевные занавески и обисеренные окна, в темном сумраке у обширной черноты квадратноспинного фортепиано, и темных кресел, и утробной софы, и коричневой картины на стене, изображающей ангелов, играющих вокруг бурой Девы Марии и Младенца в Бурой Вечности Бурых Святых —
СЦЕНА 3. С херувимами (гляди ближе), совсем угрюмыми в их грустненьких развлеченьицах средь облаков и смутных бабочек-самих-себя, а также вполне себе нечеловечьих и херувимообразных («Мне тут херувим сказал», — говорит Гамлет поисковой партии Розенкранца и Гильденстерна, что спешит обратно в Англетерр
[58]
) — (Я ношусь с диким ведром в зимах той нынедождливой улицы, у меня замысел строить мосты в снегу, и пусть канава выдалбливает под ними полые каньоны… на заднем дворе весенней бейсбольной грязюки, я в зимнекопаных громадных отвесностенных Уолл-стритах в снегу и рассекаю, давая им аляскинские прозванья и проспекты, что есть игра, в которую мне до сих пор нравится играть, — и когда стирка, Ма заледеневает на веревке, я таскаю ее маршем по частям на боковой землечерпалке в сугробы крыльца и наваливаю лопатой мексиканские gloriettas
[59]
вокруг карусельного столба для бельевых веревок).
СЦЕНА 4. Бурую картинку на стене нарисовал какой-то старый итальянец, который давно уже истерся из моих учебников приходской школы вместе с его бурыми не-Гаудтовыми
[60]
тушами и чернильнованильными тушками ягнят, которых сейчас забьет еврейский деловой Мойше с его поперечным носом, не желает слушать вой собственного сынка, он скорее — картинка до сих пор где-то есть, многим нравится — Но присмотрись-ка поближе, мое лицо теперь в окне дома на Саре-авеню, шесть домиков на всей грунтовой улице, одно большое дерево, мое лицо выглядывает сквозь капли росы дождя изнутри, из угрюмого особо бурого техниколорного интерьера моего дома, где также таится ссаногоршечный сумрак семейных чуланов на Чумазом Севере, — на мне плисовые штаны, коричневые, гладкие и легкие, а также кеды и черный свитер поверх коричневой рубашки, расстегнутой на вороте (я никогда вообще не носил значков Дика Трейси
[61]
, я был гордый профессионал Теми
[62]
с моими Тенью-с-Саксом) —
Я пацанчик с голубыми глазами, 13, жую свежее холодное яблоко-макинтош, которое купил мой папа минувшим воскресеньем на воскресноездовой дороге в Гротоне или Челмзфорде, сок так и щелкает и отлетает у меня от зубов, когда я остужаю эти яблоки. И я жую, и чавкаю, и смотрю в окно на дождь.
СЦЕНА 5. Выше голову, огромное древо Сары-авеню, принадлежало миссис Фьюхлоп, чью фамилию я забыл, но проросло богоподобно, как Олот Молотремь, из синей земли ее гигантского травянистого двора (он тянулся до самого белобетонного гаража) и расцвело грибом в небо своими раскидами ветвей, что возвышались над множеством крыш по соседству и поступали так, особо ни одной и не касаясь, теперь это громадный и груковый овощной пеотль Природы в серорежущем дожде Новой Англии посередь апреля — древо каплет огромными каплями, встает на дыбы и уносится прочь в вечность деревьев, в собственное свое пламьпезное небо —
СЦЕНА 6. Дерево это упало наконец в Ураган, в 1938-м, теперь же оно еще лишь гнется и жилится с могучим древесночленным стоном, мы видим, где сучья рвут свою зелень, точка сращения древесного ствола с ветвенным стволом, метанье диких очерков вверх тормашками, бьющихся на ветру, — с резким трагичным треском меньшей ветки, сверженной с древа гончей бури —
СЦЕНА 7. Вдоль плещущих луж траводвора, на уровне червей, эта падшая ветвь глядится громадой и обезумевшей на руках под градом —
СЦЕНА 8. Мои мальчонкины голубые глазенки сияют в окне. Я рисую корявые свастики на запотевшем окне, то был один из самых любимых моих знаков еще задолго до того, как я услыхал о Гитлере или нацистах, — за моей спиной вдруг видно, как улыбается моя мама, — «Tiens, — говорит она, — je tlai dit qu'eta bonne les pommes (Ну вот, я ж тебе говорила, хорошие это яблоки!)» — нагибаясь надо мной тоже поглядеть в окно. «Tiens, regard, Геаи est deu pieds creu dans la rue (Вот, глянь, улицу водой на два фута залило) — line grosse tempête (большая буря) — Je tlai dit pas allez école aujourdhui (Я говорила тебе не ходить сегодня в школу) — Wé tu? сотте qui mouille? (Видишь? как льет?) Je suis tu тупица? (Я разве тупица?)»
СЦЕНА 9. Оба наши лица ласково выглядывают в окно, смотрят на дождь, он дал нам возможность провести вместе приятный денек, можно угадать, как дождь обрушивается на сторону дома и окно, — мы не уступаем ни дюйма, лишь нежно глядим на него — будто Мадонна с сыном в окно фабричного Питтсбурга — только это Новая Англия, наполовину как дождливые валлийские шахтерские городки, наполовину Прыгучее субботнее утро ирландского пацаненка, с розовыми лозами — (Дерзкое Предприятие
[63]
, когда настал май и дождь прекратился, я играл в мраморки в грязных ямах с Жирой, они за ночь заваливались цветами, нам приходилось их откапывать каждый день, чтобы поиграть, цветы с деревьев проливным дождем, Дерзкое Предприятие в ту субботу выиграл Дерби) — У мамы за моей спиной в окне лицо овальное, волосы темные, большие синие глаза, она улыбается, милая, в платье х/б тридцатых, которое она носила по дому с фартуком — на нем вечно мука и вода от работы с приправами и печеньями, чем она занималась в кухне —
СЦЕНА 10. Там в кухне она и стоит, вытирая руки, а я пробую ее кексик с глазурью (розовой, шоколад, ваниль, в чашечках), она говорит: «Все эти кинофильмы, где старушка-бабушка на Западе шлепает внучонка своего пограничного, лупит его да приговаривает: «К печеньицам и близко не подходи», а? Ля старая Мама Анжелика с тобой так не поступает, а?» «Не, Ма, ух, — говорю я, — si tu sera сотте çа jara toujours faim (He, Ma, yx, будь ты такая, я б вечно голодный ходил)» — «Tiens — assay ип beau blanc d’vanilla, c’est bon pour tué (Ну вот, попробуй-ка хорошенький белый с ванилью, тебе полезно)». — «Ох ничё себе, blanc sucre! ("…") (Ох ничё себе, белый сахар!)» — «Bon, — твердо говорит она, отворачиваясь, — asteur faut seirez топ lavage, je lai rentrez jusquavant quil mouille (Ладно, теперь стирку надо убрать, успела занести как раз до дождя)» — (а по радио тридцатых передачи старых серых мыльных опер и новостей из Бостона про копченую пикшу и цены, от Ист-Порта до Сэнди-Хука, угрюмые радиоспектакли с продолжением, статика, гром старой Америки, что громыхала по равнине) — Пока она отходит от печки, я говорю, из-под маленького своего черного теплого свитера: «Moi's shfués fini mes race dans ma chamber (А мне надо гонки закончить в комнате)» — «Amuse toi (развлекайся)» — отзывается она — видны стены кухни, зеленые часы, стол, теперь еще и швейная машинка справа, у двери на крыльцо, резиновые сапоги и галоши вечно навалены в дверях, кресло-качалка стоит лицом к масляной печке — пальто и дождевики висят на крючках по углам кухни, буродревесные навощенные панели на буфетах и стенной обивке везде кругом — снаружи деревянная веранда, поблескивает от дождя — угрюмство — на плите что-то вскипает — (когда я был совсем мелкий пацанчик, я обычно читал смешилки на пузе, слушал с полу кипучие воды на плите, с ощущением неописуемого мира и бормота, пора ужинать, пора комиксов, пора картошки, пора теплого дома) (вторая стрелка на зеленых электрических часах неумолимо вращается, сторожко сквозь войны пыли) — (На нее я тоже смотрел) — (Ваш Таббз
[64]
на древней смешностраничке) —