Израиль спросил:
— Откуда у тебя?
— Отец привез. Трофейное.
Израиль положил мыло на стол и уставился на него очками. Сарра протянула руку, чтобы взять, но старик на нее шикнул.
— Вэг, Сарра. Гей шлофн.
[3]
Сарра без слова встала и начала прибирать со стола.
Я возразил:
— Сарра, не убирайте, мы ж еще не поели как следует. И курицу не трогали.
Израиль сказал:
— Убирай, Сарра. Все уноси.
Опять взял мыло, понюхал, послюнил палец, провел по открытой части.
Поднял на меня взгляд и говорит:
— Отмыться, значит, через нас хотят. А мы гадаем, а мы пытаем нашего Бога Всемогущего: «За что, Господи? Зачем, Господи?» А они ж отмыться просто хотят. Отмыться! Грязюку с себя отмыть. Бельма свои с глаз своих содрать этим мылом. Блевотину свою с лица своего стереть.
Израиль встал с мылом в одной руке, поднял вторую руку. Так вытянул, что весь натянулся, аж чуть не вывихнулся.
Сложил пальцы в кулак и сказал:
— Вот, Господи, на мочалку намылят и смылят грязюку свою со шкуры своей. И глаза не выест. И шкура ихняя не полезет клоками. И волдырями не пойдет. И язвами тоже не пойдет. И струпьями не покроется. И холеры на них не будет, и проказы на них не наступит, и лихоманки никакой на них не нападет. Потому что они ж только грязь с себя смылить хотят, Господи. А кто ж с них грязюку снимет, как не мы, Твои любимые детки, Господи, Твои еврейские детки проклятые, колотые, резаные, кусками рваные. Кто еще, Господи? Никого Ты не нашел, чтоб грязюку смывать. Никого. Кроме нас. И что, и спасибо Тебе за это, Господи? И спасибо? И спасибо, я Тебя спрашиваю, я Тебя пытаю, как их вот пытали в печке? — и мылом трясет, и кулаком трясет, и сам трясется весь.
Сарра его подхватила, как могла. Поволокла к лежанке.
Я забрал мыло, спрятал в торбу. Торбу вынес в курятник, зарыл в сено.
Когда вернулся в хату, Израиль лежал на своем топчане с закрытыми глазами, но в очках. Сарра сидела рядом и что-то шептала ему по-еврейскому. Я не разбирал.
Израиль один глаз из-под стекла открыл, зыркнул на меня.
Сказал:
— Иди сюда. Я подошел.
Израиль сказал:
— Я так считаю, что Бог не виноват. Он нас не узнал. Мы его звали, когда припекло. А когда не припекало — не звали. Революцию делали — не звали. В большевики записывались — не звали. А тут такое дело. А он на нас рукой махнул. Умыл руки. А, Нисл, умыл руки Господь Бог наш Всемогущий? А сколько можно: он и так, и эдак. А мы никак. Мы, как все, хотели. Думали, тогда не убьют, раз без Бога. А людям хоть что.
Израиль махнул рукой. Отпустил меня на все четыре стороны жизни. И грехи мои отпустил заместо Бога.
Я взял пару коржей мацы и пошел на воздух.
Гулял всю ночь. Думал про любовь и молодость, которую я не знаю, куда девать. Водил пальцами по маце, как слепой. Вроде руками хотел что-то вычитать. Темнота ж, не видно ничего. Не вычитал. Съел всухомятку. И слюны не было, чтоб внутри себя размочить. Ушла куда-то слюна.
Вернулся — старики переполоханные. Переживают — куда я делся. Может, бросил их на произвол.
Я объяснил, что гулял. Поставил в известность о принятом решении — пойти по селам, немного денег заработать. Похожу — и вернусь. Никуда от них не денусь. Картошка посажена. Главное. Остальное они сами как-нибудь.
Израиль пересказал Сарре громкими словами. Я кричать с ней постоянно утомлялся. Израиль брал нагрузку на себя.
Я натаскал воды, куда только можно: и в ведра, и в корыто, и в глечики-макитры. На запас.
Мыло несчастное оставил в схованке, в курятнике. Снарядил торбу и пошел.
Большие села обминал, а в маленьких останавливался и делал свое дело. Деньгами не давали, а продуктами, помаленьку.
Надо сказать, что мой внешний вид сильно ухудшился. Волос почти не осталось. Но это и к лучшему в целях конспирации. Исчез зализ.
Я, конечно, расстраивался, но снявши голову по волосам не плачут, как гласит народная мудрость. Народ даром не сделает вывод. Зато всегда находился повод веселой шутке: сапожник без сапог, парикмахер без волос. Шутка очень помогала в моих дорогах.
И вот как-то само собой я оказался в Рыкове. В середине июня. Конечно, мое сердце болело за Наталку. Первым делом направился к ее хате.
Она не удивилась.
Живот у нее оказался большой. Хоть я заранее на пальцах посчитал: получалось около пяти месяцев. Если считать с Субботина.
Наталка первым делом рассказала, что не видела Янкеля и не знает, где он ошивается. И вообще ничего не знает, и чтоб я не лез с расспросами. Я и не лез.
Посоветовала мне идти в Бригинцы, так как в Рыкове работы не найду. Разве что ей косу срезать.
Сказала и расплакалась, как настоящая сельская баба. Какая она и была, если откровенно.
Я, в свою очередь, поведал про увечье Янкеля и про свое с ним расставанье.
Наталка согласно кивала, будто сверяла со своими знаниями.
И вдруг я говорю:
— Наталочка. А я ж тебя люблю. Иди за меня замуж. Дитю твоему нужен отец. А тебе муж. Хотя б для людей. Я копейку заработаю, ты знаешь. Голодная не будешь. Туг сидеть не останемся. Есть одно хорошее место. Уйдем туда, переживем время, распишемся по закону. Не всегда ж так будет.
Она спрашивает:
— А когда так не будет? Когда ты бегать перестанешь? Когда Янкель бегать перестанет? Когда он шкутыльгать, гад хромой, перестанет по белому свету, чтоб ему, гаду, шкутыльгать вечно за мою несчастную долю.
Голосит. С меня на Янкеля перескочила. Я, значит, в стороне.
Я говорю:
— Успокойся. Ты не про Янкеля думай. И даже не про Субботина. И имя его не говори. И я не буду говорить. Ты про ребеночка думай. На тебя пальцем показывают? Не отвечай. Ясно, показывают. А тебе приятно? И мне неприятно. А я к тебе с любовью. И заранее к ребеночку твоему с любовью. Собирайся, Наталочка. Собирайся, а то я передумаю из-за твоих дуростей бабских, и останешься ты одна. Вся истыканная. Гулящая в глазах народа.
Она говорит:
— Ты молодой. Я тебя на десять лет больше.
Я отвечаю:
— Сейчас больше — потом меньше. Никто не знает, как повернется. В данную минуту надо не беседы вести, а решать твердо. Идешь со мной?
Она согласилась. Попросила время собраться с мыслями. Но обещала согласия своего не отменять ни в коем случае.
Постелила мне отдельно — в той комнате, где мы спали с мамой.