И вот мой итог. Вина за мной одна. Единственная. Нечаянная. Негаданная. Неосторожная вина, словом. А значит, простительная. С точки зрения принципа. А если без принципа, то и говорить не о чем.
Но в несостоявшийся еврейский лагерь я пошел. Так как шел не с обычной стороны, как водил меня Янкель, а с другой стороны, то землянки с колодцем я никак не обнаружил. Кружил кругами, напирался на свои следы, а потом махнул рукой. Дело к весне. Развезло. Не снег, а манная каша комьями. Завязнуть можно до смерти. И не замерзнешь вроде, а опасно. Воспаление легких и так и дальше. Жалел рабочий инструмент, что остался в лагере. Достанется кому-то счастливому. Не мне. И не Янкелю.
Я обнаружил себя в местности Антоновичского шляха.
Пошел прямо. Вырисовалась хата. Сарай. Хутор деда Опанаса. Но все заброшенное, обшарпанное. Я подумал, что там пусто от людей. А место хорошее. Главное — крыша есть. У меня в торбе находился хлеб, шмат сала. Я надеялся передохнуть пару дней. Собраться с мозгами и что-нибудь окончательное решить.
Меня встретил собачий лай.
На пороге стоял дед Опанас. Я его узнал сразу. Он смотрел пристально с-под ладони, как богатырь на картинке. Мне было все равно. Я смело шел вперед.
Поздоровался первый.
— Здоров був, дид Опанас!
— Ты хто?
— Не впизнаеш?
— Ни. Кажи, хто, а то в мэнэ ружжо.
Я засмеялся.
— Шо ж ты, диду вбъеш мэнэ? Отак стрэлыш и вбьеш?
А сам приближаюсь вроде беззаботно. Осталось несколько шагов. Опанас запустил руку за дверь, выхватил ружье и стрельнул в мою сторону. У самого уха пронеслось. Я бросился к нему вырвал ружье, кинул на землю, в мокрый снег.
— Старый ты дурень. Ты по каждому стреляешь?
Дед твердо ответил:
— По кожному.
Я его обхватил за плечи и немного потряс. Хоть я был ниже его ростом, но плечи Опанаса поддавались легко, голова болталась из стороны в сторону.
— Пойдем в хату. Хватит выкаблучиваться.
Дед как будто что-то разглядел в моем лице. Чтоб ему облегчить задачу, я стащил с головы шапку.
— Я у тебя на хуторе был в 41-м. Малой хлопец. Ты меня в сарай послал. А еще двое военных были тогда. Их полицаи словили. Помнишь?
— Нэ памьятаю солдатив. Був малый еврэйчик. А ты ж дорослый. Той малый в мэнэ рушника вкрав. И собаку. Добрый собака в мэнэ був. Букэт.
— Ну, не помнишь, и не надо. Я так, слышал стороной, что у тебя на хуторе случилось. Хотел примазаться. Вроде знакомый. Пошутить хотел. Я из города. Пустишь ночевать?
— Заходь. Ружжо визьмы. Мэни нагыбатыся тяжко. Попэрэк болыть. Нагнуся — обратно нэ розигнуся.
Я подобрал ружье. Зашли в хату.
Я выложил свое продовольствие. Старик добавил холодной вареной картошки и соленых огурцов. И хлеба.
Поели. Он молчал, и я молчал.
Опанас поинтересовался:
— Докумэнт у тэбэ якыйсь е?
— Есть. Паспорт. Показать?
— Покажи.
Я показал. Опанас читал по складам. После каждого склада поднимал глаза на меня. Каждую букву сверял.
— А, остэрськый. А хвамилия яка. Божэ ж мий. Языка зламаеш. Ну, добрэ. Знов еврэй. Чэрэз мэнэ багато еврэив пройшло. Вэрталыся зи всього свиту — и чэрэз мэнэ. От двое було. Чоловик з жинкою. Бона зовсим стара з выду. И вин тэж. А говорылы, шо им по пьятьдесят год. Можэ й так. Я в ных докумэнты провиряв. 3 пэчатямы. 3 концлагерив йшлы. Хвамилий нэ памьятаю. А нэ так вжэ давно й шлы. Жинка з поганою ногою. А чоловик ничого. Цилый. Лежав мордою до стинкы. Бона до нього: гыр-гыр-гыр, по-свойому. А вин ий мовчыть. Бона йому — гыр-гыр-гыр, з ласкою, шепотом. А вин на нэи як замахнэться кулаком. А я шо. Нэ мое дило. Бона плачэ. А в мэнэ двох сынив вбылы на хронти. И стара помэрла. А я зигнутыся нэ можу. Попэрэк давыть. Сам на сэбэ давыть. Отак.
Я не удивился, что у Опанаса были мои родители. Где-то ж они должны были пережидать бессилие. Вот у Опанаса и пережидали.
Я видел седые космы Опанаса, бороду, весь его неопрятный вид.
Говорю:
— Дед, давай я тебя подстригу. Я парикмахер, умею. И на голове, и бороду. Может, последний раз в жизни подстрижешься, красивый станешь. Если умрешь скоро — так хорошо лежать в гробу будешь, красиво. Грошей не возьму. Поживу у тебя с недельку. Идет?
Дед махнул рукой:
— Такэ кажэш — у гробу. А шо, як и у гробу. Стрыжи.
Я достал инструменты. Сварил воду в чугунке. Старик отжалел обмылок. Делал замечания, чтоб я меньше тратил.
Зеркала в хате не нашлось.
Опанас обмацал оставшиеся на голове волосы и бороду. Остался доволен.
Под такое дело выставил бутылку самогонки.
За ужином рассказал, что евреи — муж с женой, из концлагеря, с ним хорошо расплатились. Не зажидились. Два куска мыла оставили. А мыло — первый сорт. Не по-нашему на бумажке написано. Одно у него на расход, но осторожно, чтоб лишнего не смылить. По боевому настроению и по праздникам. Не часто. Им я как раз голову и бороду ему обрабатывал. Второе на смерть. Чтоб обмыли как следует.
— Я, як помыраты сбэруся, коло сэбэ положу. Хай зроблять, намыють вид чистого сэрця. Як пан чистый буду в домовыни лежаты.
Я посмеялся.
Опанас полез на печку и из дальнего закутка достал цилиндрик вроде из светлого тускло блестящего воска грамм на двести. Перехваченный плотной фабричной бумажкой с не нашей надписью. Сунул мне в лицо.
— Дывысь.
Передо мной заскакали немецкие буквы: REINES JUDEN FETT. ЧИСТЫЙ ЕВРЕЙСКИЙ ЖИР. Мыло из еврейского жира.
Старик крутил перед моим носом мылом:
— А у чоловика того ще у торби такэ було. Грошей нэ було. И куска хлиба нэ було. Вин же ж хытрый. Мыло замисть грошей таскав за собою. 3-за кордону прыпэр, бисова душа. А шо гроши? Бамажкы. А мыло — товар. Га? Еврэи, воны ж хытри. Ой, хытри.
Опанас спрятал мыло на старое место. Поднял стакан.
— Ну, хлопэць, давай, шоб дома нэ журылися!
Я выпил.
Опанас улегся спать. Когда захрапел, я залез на печь, пошарил рукой за его спиной, нащупал мыло, вытащил, спрятал в свою торбу.
Надо было куда-то срочно идти.
И я пошел, куда несли ноги. Ноги несли, а в голове стучали для бодрости любимые стихотворные строчки. Только не изнутри меня, а входили внутрь откуда-то из не известного мне места.
Жди меня, и я вернусь.
Не понять, не ждавшим, им, как среди огня.
Пришел в Шибериновку. Там обо мне слышали. Посоветовали, где остановиться. У одной старухи я договорился, чтоб столоваться и спать.