— Иду-иду, иду-иду.
А то вдруг вверх задерет руку:
— Лечу! Лечу! К маме лечу! К папе лечу! К дедушке лечу!.. — и так по всему алфавиту. А весь ее алфавит стреляный в городе Сновске-Щорсе.
Между собой постановили один самолет пропустить — скопились тяжелораненые бойцы.
Потом еще один. По одинаковой причине.
Улетели на третьем. Через два месяца: восемь стариков и Хаечка. Четверо умерли своей смертью за время до переправы.
Из немощных решительно остался Рувим Нелидский — парикмахер и его жена Сима. Оба семидесяти двух лет на тот момент.
От них у меня осталось на вечную память две способности, которые в дальнейшем спасали мое существование: парикмахерское дело от Рувима и взгляд на действительность от Симы.
Сима учила:
— Невиноватых нема. Гиб гизунд.
[1]
Остались ихние с Рувимом виноватые косточки в густом лесу на подступах к городу Камьянец-Подольскому. Рувим ослабел, не мог передвигаться, а Сима отказалась его бросить в решительное мгновение боевого маневра. Слава героям.
Было это аж в начале 44-го, когда наша Украина освобождалась от Гитлера. Что касается отравы, то воспользовались ею Рувим и Сима или не воспользовались — неизвестно. Кроме того, за годы испытаний яд мог потерять свою силу в связи с ненадлежащими условиями хранения непосредственно на голой груди в слабой бумажке.
Много лет потом, уже в наш современный момент, на переломе перестройки, в Черниговскую область приезжала группа американцев. С целью снять исторический фильм о вреде фашизма. Опрашивали евреев под камеру с магнитофоном.
Мне тогда довелось услышать понятие «Холокост». Я, в отличие от других, сразу понял его значение. Холодная кость. Хаечкина кукла на дохлых животах наших партизанских стариков. Но я американцам ничего не сказал. Пускай они свое вкладывают. Каждый имеет право. За то мы и сражались.
На вопрос, как я лично оцениваю позорное явление Холокоста, я ответил:
— Оцениваю отрицательно.
Тогда мне порекомендовали расширить заявление.
И задали наводящие тезисы:
— Вот вы прошли всю войну, видели много смертельных случаев. Фашисты убивали не только евреев. Но Холокост есть Холокост. Он стоит гранитной глыбой над миром в назидание потомкам. В таком роде скажите что-то.
Ну, я выразился примерно так:
— Холокост — это когда убивают без разговоров. А человеку нужен разговор. Этим человек отличается от животного мира.
Переводчица перевела один раз, второй. Я уже повторять устал.
А она опять уточняет:
— Что вы имеете в виду?
Я ей прямо сказал, что ничего не имею. И никогда не имел. Голым родился и голым уйду.
Не знаю, показывали меня в кино или не показывали. Хотелось бы знать наверняка. Очень интересно — то ж на весь свет, как знаменитые артисты.
Итак, война осталась позади. Впереди наступала мирная жизнь. И так, надо сказать, наступала, что только держись. Хотелось счастья.
Весь период невзгод и лишений со мной находился Букет. Возраст у него уже подступил престарелый, даже сильно сверх нормы, но дружба наша закалилась в боях. Мы находились голова к голове в засадах, не раз он согревал меня и давал силу идти вперед, к долгожданной Победе.
Если кто-то выходит из доверия, вернуться в доверие очень трудно. Остёр у меня из доверия вышел.
В конце 1944 года вместе с Букетом я заявился в областной центр — город Чернигов на берегу реки Десны. Было мне почти шестнадцать мальчишеских лет. Я сильно возмужал, хоть ростом не дотягивал до среднего. При мне находилась только уверенность, что искать родителей не надо, а надо их ждать в один прекрасный момент. А где подобный момент наступит — решать не мне. Где я, там и момент. Хоть в Остре, хоть в Чернигове, хоть где.
Однако по совету понимающих людей я написал в остёрский райсовет письмо о том, что жив и здоров, и прошу, если обнаружатся следы Зайденбандов Моисея и Рахили, сообщить мне и им перекрестную информацию. Адрес указал «до востребования».
Конечно, во мне жил интерес к другу Грише, к родной измученной остёрской земле. Но сердце мне подсказало, что этот интерес пустой и душераздирающий, а надо жить дальше и не вести бесплодные углубления.
С ножницами Рувима я прямо с поезда и после почты хотел устроиться в какую-нибудь парикмахерскую.
Мне указали место в самом центре, возле красивейшего здания дворца Тарновских, в котором после революции переоборудовали обком партии, а после войны строение опять подкрасили после фашистской комендатуры и возобновили прерванную по независящим причинам партийную работу. Но меня туда парикмахером не взяли по совокупности веских причин. Документально я был как следует не оформлен в жизни. Паспорта нет, так как ко всему еще и шестнадцати нет, а для паспорта по достижении возраста нет и метрики. Только мое честное слово и справки: что с такого-то по такое-то я находился в партизанском отряде Чубара и что я имею сильную контузию и поэтому не подлежу дальнейшему использованию в армии.
Опять добрые люди помогли советом. Но совет удручающий — надо ехать в Остёр, по факту рождения, и там выправлять бумаги. На мой вопрос, нельзя ли обойтись прямо тут, мне ответили, что можно, только надо дать хабар. Откуда у меня хабар? Заплатили добрые люди, и я получил паспорт с другим месяцем рождения. Как раз выходило — шестнадцать лет.
Паспортистка меня спросила, не желаю ли я заменить запись про национальность, а то мало ли что. Надо было решать мгновенно, пока она в настроении. И я пришел к решению не менять. А то опять же — мало ли что.
Теперь про добрых людей.
Меня приютили муж и жена по фамилии Школьниковы. Самуил Наумович и Зинаида Ивановна. Как видно из их имен — семья интернациональная. Люди очень пожившие, умные, с открытыми глазами смотрящие как вперед, так и назад.
Мы встретились и породнились в поезде возле станции Зерново, за несколько часов до прибытия в Чернигов. Школьниковы возвращались из эвакуации из Саратовской области.
Выслушав мою неприкрытую историю, они сильно разволновались и заявили, что берут меня с Букетом к себе на неопределенный срок. У них маленький домик на улице Святомиколаевской, она же — Менделеева, рядом со священной жемчужиной Украины — Валом с петровскими пушками и соборами, в которых единогласно голосовали за Переяславскую Раду при Хмельницком.
Самуил Наумович все же проявил некоторую осторожность и прочитал мою партизанскую справку еще в вагоне.
И заметил:
— Тут написано, что ты находился в отряде. А что ты там делал — не указано. Это плохо. Можно истолковать образом того, что, может, ты там в плену находился, у партизанов. Ты лучше эту справку никому не показывай без крайней нужды. А лучше — выброси. Ты человек молодой, ты по возрасту вообще мог нигде во время оккупации не находиться. Болтаться и все. С тебя по возрасту спроса нет. Спасся — и точка.