Я вроде находился в себе, но различал их голоса неважно. Хоть и улавливал суть. На серьезные вопросы отвечать с кровати не хотелось. Ответственность все-таки.
Сказал:
— Все можно сделать. Абсолютно все. Только надо Довида похоронить. А потом уже. Точно он умер? Вы мне скажите: точно Довид на том свете? — Я непростительно сорвался на крик. Хоть и негромкий, с хрипотой.
Мирон, Сима и Сунька переглянулись между собой. Каждый с каждым. Я специально по всегдашней милицейской привычке следил за их глазами.
Мирон положил мне руку на лоб, положил тяжело, даже со смыслом:
— Отдыхайте, Михаил Иванович. Довид точно мертвый. У нас бумага есть. Оформлена как надо. Он и по закону мертвый, и вообще. Обратного хода не даст. Не волнуйтесь.
С трудом я принял участие в похоронах. Держали меня за руки Гришка и Вовка. А я их держал. Чтоб не разбегались в разные стороны.
Прошло дисциплинированно.
Файда организовал музыкантов из клубной самодеятельности. Похоронный марш сыграли в ногу. Еще когда гроб к могиле подносили. И потом. Когда закапывали.
Слов не говорили — некому говорить. Довид в Остре на новых правах, душевных знакомых не завел. Все с Зуселем и с Зуселем. А Зуселя и нету.
Поминки не входят в еврейские правила, потому с кладбища посторонние разошлись кто куда, а мы с Мироном, Симой, Сунькой и хлопчиками пошли домой.
Оркестр плелся за нами и, чтоб не тащить инструменты без толку, играл невеселое.
Я сделал замечание Файде, что не надо б.
Мирон возразил, что это добрая воля людей и не стоит обижать. Пускай играют.
Гришке и Вовке дали по литавре. Они били невпопад — тянут руки на одном уровне, а как до дела — один сильно выше, другой сильно ниже. Не соединяются. Чиркают краями. Мы с Мироном показали как надо. Понимания не встретили.
Сима накормила обедом. Мы с Мироном выпили по чарке за помин души Довида. Сунька убежал по своим делам.
Мирон засобирался в клуб. Я с ним.
— Ну, Мирон, что делать будем?
Мирон с готовностью изложил свою программу:
— Гришка и Вовка живут у нас. Оформить их, конечно, надо. Поможете?
— У меня свой план. У меня Ёська. Без Вовки с Гришкой получается между ними разрыв. Одно дело — они находились с родным дедом, другое — пойдут к чужим людям. Хочу хлопцев взять к себе. У нас с Любочкой не то, что у вас с Симой. У нас — как я скажу, так и будет. Мнение Любы, конечно, учту, но сделаю по-своему.
Я говорил от всей души. Обдумал по дороге с кладбища под музыку. Так и сказал, как обдумал.
Мирон остановился и смело сказал:
— Почему это мы им чужие? Мы не чужие. Они еврейской национальности. И мы с Симой тоже. Мы им никогда «жиденята» не скажем в упрек. Хоть бы такой довод вам привожу. Немаловажный, между прочим. А вы Ёське скажете. Ска-а-а-жете. Не обижайтесь, Михаил Иванович. Скажете.
— Может, и скажу. Но на данный момент представить такого не могу. Он мой родной сын. И Вовка с Гришкой тоже будут мои родные. По закону. А вы, Мирон Шаевич, говорите лишнее. За такие разговоры можно и ответить.
Мирон смутился.
— И кроме того, горячего желания у вас с Симой я не чувствую. Вы хотите от людей похвалу заслужить. Особенно от еврейской национальности. Евреи своих не бросают. У вас же кагал. А почему это вы, Мирон Шаевич, первый вызываетесь? Вы что, друг Довиду? Вы его знать не знали, пока он не перебрался в Остер. А тут — первый по всем вопросам. Он вам что, завещал хлопцев забрать? Поручение вам такое давал прижизненное? Бумажку писал?
— А вам писал? Знаю я, что он вам писал. Довид мне лично вслух читал. Такое, знаете, Михаил Иванович, и в страшном сне не приснится, что он про вас расписывал. Если там хоть капелька правды, так голова кругом идет. А вы его внуков себе заграбастать хотите. Или охранять они вас будут? Заложники они у вас будут? Ну, заложники? — Мирон ухмыльнулся. Но вытер ухмылочку рукавом и серьезно заключил: — Конечно, я против вас — ноль. И космополит, и с руководящей должности меня поперли. А вы в органах. Все можете. Одного взяли и остальных возьмете. Берите! Берите! Всех берите-собирайте! Переделывайте под себя! Они вам спасибо скажут. Вот тут я не сомневаюсь. Скажут.
Терпение мое растягивалось пружиной. Но не без предела. Дало обратный ход.
— Ну да. Я жиденят беру. Вам и обидно. А вы своего жиденка у матери вырвали. Сунька. Мне Евка призналась. Да и по лицу Сунькиному видно. Мамаша вылитая. Вы свою чистую совесть засуньте куда-нибудь. А то она сию минуту в говне будет. Если по совести вспомните, как было по правде.
Файда вытаращил глаза. Рот раскрыл, но слова не выходили.
Мы стояли друг против друга молча.
Сколько стояли — не знаю. Долго.
Мирон сказал:
— По правде, говорите, вспомнить? Я вспомню, вспомню. Пошли. Доклад сделаю. С трибуны сделаю. С графином. Со стаканчиком сделаю.
В магазине по дороге Файда купил две бутылки вина — под вздохи продавщицы про безвременного Довида Срулевича. На отчестве не выдержала, прыснула, но тут же закрыла рот и нос уголком платка и громко высморкалась.
Потом одобрила:
— Як же, помянуть треба. Надо помянуть. А то вскочит и вернется. А ему все равно не жить. Мучить всех будет. Детей пугать. Надо, надо на помин. И остатки на могилку полить.
Мы закрылись в завхозовской каморке — в большом здании бывшей синагоги перегородки закутка не доходили до высоченного потолка. Полки завалены барахлом. Все как положено.
Конторский стол чистый. Файда расположил на нем бутылки, достал стаканы.
Бутылку протянул мне.
Я не раз замечал, как люди умеют изменять свой внешний и внутренний вид за секунды. Не специально. Специально как раз сразу можно различить умысел. Когда специально, получается напряжение. Человек весь подбирается, держит себя в придуманном узле, следит за всеми своими частями. А уследить нельзя. Потому что уже есть у него и тело, и голос, и манеры. А если без умысла, под воздействием глубокой потребности — тогда можно человека враз и не узнать. Он — и не он.
Файда передо мной был не Файда. Раньше он стоял трохи пониже, жил передо мной вроде снизу наверх и так далее. Теперь наоборот. Смотрел сверху вниз.
Я присел на табуретку. Выбил пробку. Нарочно повозился. Пускай немножко успокоится. Лишние нервы ни к чему.
Когда разливал вино, сделал вид, что рука дрогнула.
Файда заметил. Но ничего не сказал.
— Видите, Мирон Шаевич, рука дрожит. А вы меня в бесчувствии обвиняете. Обвиняете. Не спорьте. Вам напоказ выпить охота, а вы ж не пьющий. Меня напоить думаете. А я не пьянею. Тем более вино. А вот вы пить будете. И сильно будете. Вам надо. Надо?