— Тебе ничего не будет.
— Почему не будет, чем я лучше вас?
— Ничем.
И долго посмотрела на меня.
И призналась:
— Мне Довид, когда приходил Ёсеньку отбирать, сказал буквально: «Твоему мужу после Лильки Воробейчик терять нечего. Лаевская думает, есть что ему терять, а я так говорю: нечего. А тебе, Люба, есть что терять. У тебя Ганнуся. А Ёська отравленный. Вы его мне поверните назад». Вот я думала-думала, всю больницу думала, и теперь еще додумываю его слова.
В общем, бред, если не хуже. Почему «после Лильки Воробейчик»? При чем она? И без врача понятно: пережить огромную трагедию — крайне тяжело. Надо поправляться. Надо сильно отвлекаться от жизни. На природу, на речку, на птиц, на животных. Дети свое возьмут. Сами будут расти и Любочку за собой потянут. И вытянут. Мы страну вытянули после огромной войны. А пара деток одну бабу не вытянут?
Хоть и понимал: материнское сердце — особое дело. Дело, так сказать, выделенное в особое производство природой.
Денежное положение не позволяло допускать курорты и здравницы. А потребность стояла остро.
Подумал и принял волевое решение: Любочку с детьми отправить именно в Рябину. Все-таки там моя родина. А лучше родины нет ничего для боли.
Планировал разместить их на жизнь в хате Диденко. От весны по осень включительно.
Написал. Получил ответ. Радостное приглашение хоть на всю жизнь.
Отправил своих в начале мая.
И тут, конечно, на моем горизонте появилась Лаевская. Не считаю, что случайно. Скорей всего как-то узнала, что я один.
Причем в дверь постучала тихонько, поскреблась даже. Но я открыл и сделал вид, что ей рад.
— Что, Михаил Иванович, кого-то ждали, что сразу открыли? Я тихонько. Без надежды. Звоночек у вас слишком громкий, я помню, так я постукала легко-легко. Чтоб не тревожить ни деток, ни Любочки.
Без приглашения зашла в комнату, притворно осмотрелась:
— А… Вы в одиночестве. А где ваши?
— Нету их. Поехали на отдых.
— А куда поехали?
— Полина Львовна, поехали далеко. Отсюда не видно. Будем откровенны, не ваше дело. Извините, но точно не ваше. Садитесь, пожалуйста. Я вам окажу гостеприимство. Чай с вами попью. Вы нам большую помощь сделали — сына вылечили через знающих специалистов. За это — спасибо. А так, в остальном — сами понимаете, говорить мне с вами тяжело. И в связи с поступком Довида, и вообще.
— Понимаю. Понимаю и еще раз понимаю. И не обижаюсь. А я давно собиралась Ёсеньку проведать. Про Любочку молчу, раз вам неприятно. А хлопчик мне родной. Знаете, после болезни, которая прошла на твоих собственных руках, чужие дети становятся своими. А что касается Довида, так он находится в своей правоте: может, если б тогда не поспешили Ёсеньку вам переписать по закону, так теперь Довид его вам ни за что не отдал бы. Ну, не буду вас нервировать. Вы за стол уцепились, аж косточки побелели. Думаете, вы один переживаете. И я переживаю. В стране такое происходит. Одно горе на другом. Товарищ Сталин умер, и все такое. Шатается все. Буквально все. А хочется ж человеку за что-то держаться. Правильно?
Надо признать, Полина Львовна говорила правильно. И тихонько, и красиво, и ласково.
Но я ее прервал:
— Хватит. Не хотите чаю, а наливки у меня нету. Я никого больше знать и помнить не имею сил. Ни вас, ни Довида, ни Евку Воробейчик с ее прихвостнями. За прошлое — благодарность, а будущее оставьте мне в покое.
Лаевская расплылась в улыбочке:
— Да-да, конечно. Будущее — оно самое-самое главное. Всё ради будущего. Кто спорит. Не знаю, для чего, но вы, Михаил Иванович, вдруг Евку Воробейчик вспомнили. И я вот только что в голове у себя наткнулась на мысль. То есть на память пришло. Когда на Стрижне разлив был, в середине апреля уже, хлопчики возле госпиталя под Белым мостом игрались. Я как раз там гуляла с Евочкой. Так вот. Хлопчики игрались, возле воды ковырялись палками. И один — нож нашел. Прямо нашел. Мы глянули — а нож Лилькин. У Лильки такой точно был. Он, конечно, попорчен водой и грязью. Но — Лилькин. И нашли его рядом с Лилькиным домом, через мост. Я подумала, а вдруг вам пригодится такое сведение? Нож у меня. Мне его хлопчик уступил за деньги. Знакомый мне, между прочим, недалеко от покойной Лили живет в хорошей трудовой семье. Батька его, кстати, Хробак Сергей Николаевич, знакомый Евочки. И такой, знаете, знакомый, что в ней души не чает. По-соседски, конечно, но сильно.
Я удивился:
— И не жалко вам, Полина Львовна, кидать на ветер гроши? Нож ржавый перекупили и хвастаетесь. И с чего вы взяли, что это Лилькин нож?
— Не Лилькин, а убитой гражданки Воробейчик. Я к вам домой пришла, чтоб вам официально в кабинете неприятностей не доставлять. Это же орудие убийства, а вы плохо, значит, искали. А я нашла. Я нашла и точно утверждаю, что это нож убитой гражданки Воробейчик. Потому что в ее доме, где в настоящее время проживают прописанные там сестра и тетка покойной, находятся еще два точно таких ножа. И кто их в свое недалекое время изготовил — я знаю. И к тому мастеру я найденный мной с помощью Тарасика Хробака, несовершеннолетнего хлопца, нож носила и лично показывала без лишних слов. Сказала, что хочу такой заказать, а принесла для образца, не обращая внимания на грязь. И мастер свой нож узнал. А раз вам все равно, так я ухожу. Но вы не думайте, Михаил Иванович, дорогой. Я на вас не обижаюсь. Ни за ваше поведение насчет меня, ни за другое. Скоро годовщина, как нету Лили. А тут нож. Одно к одному. До свидания. Привет Любочке и детям.
Я Лаевскую не задерживал.
Она на прощанье помахала мне рукой в черной перчатке. Тоненькая, вся в дырочках. И перчатка — на правой руке, возле большого пальца, с тыльной стороны, — порезана. И длинно порезана. Неприлично для такой женщины, как Лаевская.
Полина Львовна на порез взглянула и говорит весело:
— Ой, и перчатку испортила тем ножом. Быстро схватилась за лезвие. А гипюр же тоненький. Трофейные перчаточки.
Ушла. А я подумал ни к селу ни к городу. В середине апреля холодно было. В гипюровых перчаточках не разгуляешься. Тем более Лаевская. У нее на каждую погоду есть. Может, она специально перчатку испортила, чтоб приплести к месту нож? Или хранила ножик давно, а теперь только предъявляет?
Если я чему и радовался в ту ночь, так только одному: сон есть. И я спал. И мне ничего не снилось. И сердце не кололо. И ничего меня не кололо. И на проклятый лаевский нож, а также на ее немецкую перчатку мне было наплевать и забыть.
Я работал на своем посту самоотверженно. Меня никто не мог упрекнуть в недобросовестности. А тут Лаевская своим ножичком меня таки пырнула.
Во сне не чувствовал, а утром дошло.
Как раз воскресенье.
Отправился к ней с одним намерением: изъять возможное вещественное доказательство.