Я пошел быстро. Но оглянулся. Лаевская стояла на месте. Не смотрела мне вслед. Стояла себе и стояла. Смотрела под ноги. В снег.
Любочка не могла заснуть. Спрашивала, как нам отблагодарить Полину Львовну.
Я заверил, что специальной благодарности не требуется. Люди помогают людям. Так в войну было. Так и сейчас. Если специально долго благодарить, становишься в унизительное положение. Вроде и не рассчитывал на человеческое тепло. Надо просто быть людьми. И если Лаевской понадобится наша помощь вплоть до крови, надо кровь сдать.
Такой пример успокоил Любу.
Теперь про Евсея. Дело открыли и тут же закрыли — очевидное самоубийство.
Но болтовня Лаевской наводила на разные мысли. Я сопоставил ее разные заявления неприятного толка, и получалось, что она катит на меня бочку. Катит и катит. Катит и катит. И сама не знает, что катит и для чего.
Будем откровенны. Я не забыл свою неудавшуюся поездку в Остер. После моего возвращения из Рябины — прямо на похороны Евсея — я не заметил со стороны Довида никакой заинтересованности в разговоре со мной, помимо тем детей и Бэлки. Если у него что и было на уме — так пропало в результате семейной трагедии. Зусель — не в счет. Дурко.
Когда мы оформляли документы на Иосифа, Довид все подписал моментально. Благодаря моим связям дело прошло скоренько. В общем, теперь меня с Басиным ничего не связывало. Ну, родные братья Иосифа при старике. И что? Мало ли в войну раскидывало детей по разным семьям? Что ж, теперь одну семью со всех раскиданных собирать и вместе мыкаться?
Я самостоятельно не раз думал над смертью Гутина. И получалось, что ничего не мог придумать путного. Жил Евсей честно. Весь на виду. Бэлку любил. Детей тоже. На работе на хорошем счету.
Не скрою, радовало меня, что он себя убил в мое отсутствие. Я как оперативник понимал, что если б я в ту минуту был в Чернигове, меня затаскали б по допросам. Замучили бы рапортами. Я б оказался главным толкователем поступков лучшего друга. А с кого спросить, как не с меня? Вот именно! С кого спросить?
31 декабря я сказал Любочке, что уезжаю по службе в район, а сам отправился в Халявин — в психбольницу.
Главный врач Дашевский Юлий Петрович встретил меня хорошо. И сам казался с приветом. Улыбался без перерыва. Про Бэлку сказал утешительное, что она сама себя не чувствует. Что ей в своем состоянии спокойно.
Я поинтересовался:
— Может она поправиться?
Дашевский заверил:
— Не может.
Я настаивал:
— А бывали подобные случаи?
Юлий Петрович подумал и ответил:
— Подобное случалось. Вот был у нас до войны такой пациент — Штадлер. Он немного потом пришел в себя. Хоть врачи сначала считали, что случай безнадежный. А теперь почти вменяемый гражданин. Кстати, к Бэлле наведывался. К ней вообще много посещений. Если учитывать специфику заведения. Отец, естественно. Штадлер. Лаевская Полина Львовна. Молодая женщина, интересная — Ева Воробейчик. Еще какой-то человек — наш возможный пациент, я вам как врач говорю, точно когда-нибудь с ним встретимся. Фамилию уточню, если надо.
Я спросил:
— Пританцовывает этот ваш будущий постоялец? Вроде молится по-вашему на ходу?
Врач насторожился:
— Как это — по-нашему?
— По-еврейски. Сами знаете.
Юлий Петрович смущенно буркнул:
— Ну да, конечно.
— Не надо уточнять. Табачник его фамилия. По паспорту. А на самом деле — черт его знает. Такой тип — всего можно ждать.
Врач поддакнул:
— Вот именно, вот именно.
Бэлка гуляла по двору. Поверх серого байкового халата на ней была кое-как напялена фуфайка, на голове теплый платок, коричневый, с белесой каймой. Валенки без калош.
Меня не опознала.
Я не настаивал. Повесил ей на руку, на сжатый кулак, сетку с гостинцами — булка, конфеты-подушечки. Погладил по плечу.
Конфеты в кульке Бэлка почему-то сразу различила. Сказала:
— Подушечки? Мои любименькие. Как там Евсею лежится? Мягко ему?
Я вытащил конфету и подал ей прямо в чуть-чуть открытый рот.
Она пожевала и, довольная, подтвердила свой вопрос:
— Мягко ему лежится. Мягко.
До наступления Нового года оставались часы, надо было успеть нарядить елку для детей.
Разговаривать некогда. И не с кем. Бэлка — пустое место. Пустей, чем Евсей сейчас в гробу на подушечке красного кумача.
Я думал: вот все хотели знать, включая первым счетом следователя, — какая причина самострела Гутина? Я дело читал. Тонюсенькое. Когда самоубийство — всегда тонюсенькое. Там русским языком зафиксировано: «Вследствие ряда причин состояния здоровья». И приложены справки.
Здоровье у Гутина было неважнецкое. Последствия ранений и контузий. Это да. Боли головы.
Он мне не раз говорил:
— Так башка трещит, невозможно описать как. Может, застрелиться?
Я ему говорил:
— Ты сам себе хозяин. Захочешь — застрелишься.
Смеялись по поводу такого выхода.
Он обязательно прибавлял:
— Нет, Миша, когда я детей делаю, мне моя голова больная не мешает. А как жить — так стреляйся? Нет. Буду жить. А что? Буду — и точка!
Я знал — голова ни при чем. Но следователю именно про голову рассказывал. Чтоб семью в покое оставили, не терзали вопросами под протокол. И чтоб пресечь разговоры вокруг и около.
А разговоры все равно пошли. Я и с Довидом уговорился держаться крепкой версии про состояние здоровья. И Бэлке внушал — она тогда еще находилась более-менее в себе.
Твердила:
— Да, конечно, он устал терпеть, я сама видела, как он терпит. Но все-таки ты, Мишенька, мне скажи, только мне, почему он так с нами поступил?
Я ее осадил:
— Запомни раз и навсегда. Когда человек стреляется или еще как, он не с теми, кто остается, поступает, он сам с собой поступает. И ты в его дела последние не лезь. Самозастрел — это есть его последнее личное дело.
Значит, не засело мое объяснение в Бэлке. А другое засело. Кто-то в нее внедрил что-то, что в ее бабских мозгах все перепуталось окончательно и вышло через ее рот, как фарш из мясорубки: «Евсей не убивал».
А если по-другому спросить. Кого Евсей не убивал? Себя не убивал? Или другого не убивал? То есть, может, кто-то считает, что Евсей кого-то убил, или он на самом деле убил, а Бэлка считает, что Евсей не убивал. Евсей не убийца. И именно потому, что он есть не убийца, а есть напрасно обвиненный кем-то в убийстве, он и застрелился.