Лампа на столе светила тускло, а вскоре стала мигать. Нужно было налить в нее керосина, и Ида отправилась к Стерху.
Он жил в пристройке, в комнате с узкой железной койкой у стены, столом, накрытым клеенкой, и портретом Льва Толстого на стене.
Стерх мыл пол. Он стоял на коленях — Ида впервые увидела его голую культю — и скреб доски ножом. В комнате пахло водкой, чесноком и хозяйственным мылом.
— Садись, — велел Стерх. — Выпить хочешь?
Ида пожала плечами.
Стерх вытер руки о рубаху, налил в граненые стаканы водки, придвинул к Иде тарелку с мочеными яблоками.
Выпили.
— Ну что, сестренка… — Он положил тяжелую руку на ее колено. — Скучно тебе тут без керосина?
Ида попыталась отодвинуться, потеряла равновесие и упала с табуретки. Стерх не позволил ей встать, навис над нею, пошарил под халатом — на Иде ничего не было — понимающе хмыкнул, навалился, дыхнул в лицо чесночным смрадом, Ида зажмурилась, попыталась оттолкнуть его, но он был как каменная стена, захрипела, вскинула ноги, обхватила ими Стерха, вцепилась руками в его плечи, рванула к себе, вытаращив глаза, прикусила язык, свела ноги на могучем хребте этого чудовища, полной грудью вдохнула мерзкий чесночный смрад и вдруг закричала, завопила во весь голос, мотая головой из стороны в сторону…
К тому времени, когда Фима и Кабо вернулись со службы, Ида уже спала. Вымылась с ног до головы холодной водой с мылом, завернулась в пуховое одеяло и сразу заснула. А утром, глядя Фиме в глаза, потребовала уволить Стерха. Немедленно, сейчас, сию минуту. Фима внимательно посмотрела на нее и кивнула. А когда Стерх с вещмешком за плечами скрылся за воротами, Ида вздохнула и с облегчением сказала:
— Вот теперь я не буду хромать. Играть буду, а хромать — нет.
Фима и Кабо переглянулись, но расспрашивать Иду не стали.
Через несколько дней Фима познакомила Иду с Завадским, и после трехчасового разговора было решено, что Ида будет играть Нину Заречную.
До начала репетиций, которые намечались на конец сентября, оставалось пять месяцев. Ида занялась «Чайкой». Кабо помогал ей — он был и Тригориным, и Треплевым, и Дорном, и даже Аркадиной.
У Кабо был скромный, но достаточный режиссерский опыт: он работал и с Таировым, и с Вахтанговым, и даже немножко со Станиславским.
Ида искала интонацию, а Кабо выстраивал мизансцены и не позволял ей забывать о партнерах.
— Руки! — кричал он, входя в раж. — Чему тебя учили в этой чертовой киношколе? Тригорин целует медальон, а у тебя руки висят! Твои руки должны играть, а не висеть! Руки любят, руки смеются, руки плачут, руки недоумевают — но не висят, Ида, не висят! А когда появляется Аркадина, ты должна немножко подворовать… полшага назад и вбок, ты чуть позади, но не совсем! Подворовать — это не значит совсем уйти в тень, это значит уйти в полутень. Ида! Люди сзади, люди справа, люди слева — всюду люди. Тело человека живет иначе, если рядом не один, а трое человек! Оно по-разному реагирует на друзей и врагов, на чужих и своих! Тело, Ида, тело, а не задница! И руки, руки, Ида! Не размахивай руками! А лицо, Ида? Иногда достаточно шевельнуть бровью, чтобы рухнула Троя!
— Я проголодалась, Кабо!
— Потерпи! Вчера я просил тебя подумать об интонации финала второго действия. Нина и Тригорин смотрят на озеро… и вдруг Тригорин замечает чучело чайки… Тригорин рассказывает о сюжете для небольшого рассказа — о девушке, которая любит озеро, как чайка, и счастлива, и свободна, как чайка. Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил ее, как вот эту чайку… а потом Аркадина зовет его, и Нина остается одна. Она выходит к рампе и говорит: «Сон!» Сон, Ида!
Ида шагнула вперед, подняла руку, коснулась пальцем уха, с грустью произнесла:
— Сон!
— М-м… тепло…
— Сон.
— Теплее…
— Сон… я не знаю… Кабо, я устала! Есть хочу! Сыра хочу! Чаю сладкого!
— Ида… — Кабо в отчаянии заламывал руки. — Это не кино! В театре у тебя не будет второго дубля! В кино ты ходишь по канату, который лежит на полу, а в театре этот канат натянут над бездной!
Фима помалкивала, наблюдая за их мучениями.
После ужина они спускались с бутылкой вина в запущенный сад, устраивались за щелястым столиком. Фима доставала сигареты.
— Тридцать шестая, — со вздохом напоминал Кабо, разливая вино по стаканам.
Фима закуривала тридцать шестую сигарету.
— От Чехова в нашем театре остались гражданская скорбь да пенсне, — говорила Фима. — А он желчен, саркастичен, безжалостен, жесток. Его театр — это театр жестокости. Он уже не может себе позволить веру в красоту, которая мир спасет, он вообще не считает, что мир следует спасать… он не учитель, как Достоевский или Толстой, — он врач, честный патологоанатом… он никого не жалеет, но всех и все понимает… он ведь и себя ни разу не пожалел… — Фима вдруг спохватывалась. — Завадский, конечно, будет искать в «Чайке» педагогику, героев положительных и отрицательных, и, понятное дело, все это найдет, но он все-таки настоящий режиссер — Чехова не убьет… может быть, покалечит, но не убьет…
13.
Ида неохотно вспоминала о премьере «Чайки». На спектакле присутствовали Сталин и Берия. Эта постановка стала триумфом одной актрисы — Иды Змойро в роли Нины Заречной. Много лет спустя Юрий Завадский, рассказывая об этом спектакле, назвал Иду «новой Комиссаржевской» и сказал, что мечтал поставить с нею Ибсена.
— Да, был успех, — говорила Ида. — Вот тогда Берия и подарил мне чаячье перо. Ценитель!.. А после второго представления меня сняли со спектакля. Я поспорила с Завадским, а он этого терпеть не мог… он же в театре был царем, богом и воинским начальником… да еще самодур… барин и самодур… Я сказала ему все, что думаю о его режиссуре и о тех актерах, которые мешали мне на сцене… ни мастерства, ни вдохновения… тупые солдаты искусства… Конечно, нужно было промолчать. В конце концов, не дело это, когда актер учит режиссера, как и что тому делать… но я была так упоена успехом… и мне так хотелось, чтобы успех стал еще большим, а для этого нужно было, чтобы все этого хотели… видишь ли, сейчас я вижу, что играла — словно в последний раз, словно завтра мне умирать… это по-детски, наверное… а они — люди, им и завтра играть, и послезавтра… зарплата, премия, путевка в санаторий, дети, внуки, пенсия… это нормально, когда человек думает о пенсии… а я была молода и думала только о спектакле… я вдруг увидела столько лени, столько бесталанности, столько погибельных глупостей… ну и не смолчала… глупо… жизнь повернулась ко мне лицом, а я… скверный характер… вздорная баба… ну да что об этом сейчас сожалеть, когда жизнь прожита…
Без всякого энтузиазма рассказывала она и о том, что последовало за ссорой с Завадским: о замужестве, о жизни за границей и возвращении в Москву.
— Влюбилась и вновь наделала глупостей, — сказала она. — Это английское замужество было гораздо глупее ссоры с Завадским. Одно дело — пособачиться с режиссером, другое — со Сталиным. Но кто ж мог знать…