Они вышли на лесную поляну. Гудели шмели, ныряя в лиловато-бурые цветки красавки и тотчас выныривая оттуда, все трепетало и шелестело.
— Атос! Ко мне!
Из небытия возник пес, улегся у ног хозяина, который, точно уличный проповедник, замер посреди поляны, неся на замшевых плечах свет предвечернего солнца. Голос Арнолда Таадса наполнял собою весь лес, словно был стихией вроде воды или огня.
— Я точно знаю, когда перестал верить в Бога. Я всегда был хорошим лыжником. До войны неоднократно завоевывал титул чемпиона Нидерландов. Может, и пустяк, но все-таки я был лучшим, и чемпионаты проводились, конечно, не в Нидерландах, а в горах. Ты когда-нибудь видел горы?
Инни покачал головой.
— Тогда ты вообще не жил. Горы — это величие Господне на земле. По крайней мере, я так думал. Одинокий лыжник в высокогорье совсем не то, что другие люди. Он возвышен и одинок. Только он и природа — вот все, что существует. Он на равных с остальным миром, понимаешь?
Инни кивнул.
— Я не очень-то высокого мнения о людях. В большинстве они лентяи, конформисты, бестолочи, скряги, а вдобавок так и норовят облить друг друга грязью. Там, в горных высях, тебя это не беспокоит. Природа чиста, как и животные. Этого пса я люблю больше, чем всех людей вместе взятых. Животные консервативны, и good for them (Молодцы (англ.)). После войны, когда мы получили возможность увидеть и услышать, сколько всего произошло: предательство, голод, убийство, истребление, и все от рук человеческих, — я окончательно проникся к людям презрением. Не к отдельным особям, а к виду, который, убивая, обманывая и страшась, идет навстречу собственной смерти. Животные всегда и во всем straight (Искренни (англ.)).У них нет пропагандистских лозунгов, они не умирают за других и не требуют больше, чем им причитается. В теперешнем обществе слабаков pecking order (Очередность клева (англ.), т.е. неофициальная иерархия) не в чести, но до того, как мы появились в эволюции, он прекрасно функционировал. Словом, я был сыт по горло. Бросил свою нотариальную контору, сжег все мосты, порвал с женой, ах, как замечательно! — и уехал в Канаду. Стал пожарным-наблюдателем в Скалистых горах. Несколько месяцев кряду просидел на одной из тамошних вершин. Куда ни глянь, со всех сторон бескрайние леса. Их-то я и держал под надзором. Если вдруг появится дым, необходимо оповестить центр. Снабжали меня по воздуху, раз в неделю самолет сбрасывал неподалеку от моей хижины мешок с провизией, газетами и почтой. Полгода я пробыл там, один, с собакой и подружкой-рацией, которую любил не за идиотское треньканье популярных радиостанций, а за ночные разговоры с другими наблюдателями. Я позволял себе хлебнуть виски,: дважды в день, на два пальца, — он показал Инни два горизонтально сложенных вместе пальца, — ни в коем случае не больше. Один раз превысил норму и совсем одурел. Чего доброго, пришлось бы снимать вопящего безумца с поста. Я обо всем этом написал.
Инни никогда не бывал в горах, но вполне) мог зримо представить себе этого человека — среди белого ледяного мира. Четыре швейцарские открытки окаймляют маленький пост. Человек в той же замшевой куртке, что и теперь, у его ног спит собака. Настает время пить виски, штормовой ветер завывает подле хижины, открытки затуманиваются. Из рации долетают треск и вздохи далекого презренного мира. Человек встает, подходит к шкафчику, достает бутылку виски и стакан. (Прежде он глядит на часы.) Потом прикладывает к стакану два прижатых друг к другу пальца, касаясь ими столешницы, хотя нет, чуть выше, ведь надо учитывать толщину стеклянного донышка, наливает. Буль-буль. Немного погодя отхлебывает глоток. Вкус дыма и лесного ореха.
— И однажды я подумал: пейзаж, который своим, скажем так, объективным величием наводит на мысль о Боге, с тем же успехом безусловно может свидетельствовать и об его отсутствии. Бог создан по образу и подобию людей, со временем каждый приходит к такому выводу, исключая разве что тех, кто вообще никаких выводов не делает. А людей я презирал, в том числе, — тут он слегка возвысил голос, придав этим словам подчеркнутую самостоятельность, так что они обособленно и многозначительно повисли в пространстве между собеседниками, — по сути, и себя самого. Я сам себе противен. И хотя очень люблю собак и горы, представить себе Бога в образе собаки или горы тоже не мог. Вот так идея Бога исчезла из моей жизни, из жизни лыжника, мчащегося вниз по склону, в долину. Ты можешь вообразить такую картину? Издалека человеческая фигурка кажется черной, сама себе каллиграф, она выписывает некий знак на белом листе снега. Долгое, изящное движение, таинственная, не поддающаяся прочтению буква, химера, на миг запечатленная и тотчас исчезнувшая. Лыжник пропал из глаз, он чертил собою и ничего не оставил. Впервые я был совсем один на свете, но потребности в Боге не чувствовал, ни тогда, ни сейчас. Слово «Бог» звучит как ответ, вот в чем особенная его губительность: им слишком часто пользовались как ответом. А лучше бы ему дать имя, звучащее как вопрос. Я не просил делать меня одиноким на свете, но ведь и никто не просил. Ты когда-нибудь задумываешься о таких вещах?
Инни уже усвоил, что вопросительный тон подобных фраз подразумевает не вопрос, а приказ. На него заведено досье, его обмеряют, между ним и этим человеком надлежит оформить некие документы. Но что он должен говорить? Им овладело странное безразличие. Тепло, приглушенные краски цветов, легонько покачивающиеся липы над головой, множество мелких событий, происходивших одновременно, целая фабрика чувственных восприятий, пес, который потянулся и, помедлив, перебрался на солнечное местечко, вся эта новая жизнь, что началась нынче в полдень, а казалась уже такой долгой, громовой голос, без умолку рассуждавший о себе, виски, которое он пил, — все это вызывало ощущение отрешенности. Среди такого множества происшествий можно прекрасно обойтись и без него. Он был переполненной чашей. И если сейчас заговорит, то расплещет все свои новые, бесценные ощущения. Он слышал, что говорил этот человек, но о чем, собственно, шла речь? «Ты когда-нибудь задумываешься о таких вещах?» Что значит «задумываться»? Он никогда не видел Бога как лыжника, мчащегося вниз по склонам. Бог был винным пятном на облачении, кровью старца на ледяной каменной ступени алтаря. Но этого Инни не сказал. Сказал другое:
— Нет, никогда.
— Почему?
— Меня это не интересует.
— Вот как.
Инни понимал, что от него ждали ответа более космического размаха, но такового он не имел.
— Ты хоть что-нибудь знаешь об экзистенциализме?
А ты сам прикинь. Три вечера потратили на споры, в тот последний интернатский год. Сартр, право выбора, Жюльет Греко
[14]
, погребки со свечами, черные свитеры, ребята, что побывали в Париже и привезли оттуда сигареты «Голуаз» — в Нидерландах такие не продавались. Холодный камамбер и багеты, которые, по словам тех же самых ребят, не идут ни в какое сравнение с настоящими, французскими. Те намного вкуснее, с хрустящей корочкой. Отчаяние и отвращение тоже каким-то образом были связаны со всем этим. Человек брошен в мир. Инни при этом невольно думал об Икаре и иных великих поверженных — Иксионе, Фаэтоне, Тантале, всех этих парашютистах без парашюта, что были родом из мира богов и героев и интересовали его много больше, чем диковинные абстракции, не вызывавшие в нем ни малейшего отклика. Бессмысленный мир, куда ты брошен, существование, которое само по себе не значило ничего и обретало значение только через тебя. Это по-прежнему слегка отдавало церковью, подозрительно припахивало мученичеством. Что ни говори, думал Инни, во многом это до сих пор оживает через вкус запах «Голуаз», крепкий, горький, ни с чем ней сравнимый. Запах, в котором чувствовался какая-то опасность, табак, горькими чешуйками липнувший к языку, грубая пачка цвета синего бильярдного мелка. Вместе с сигаретой можно было выкурить свой страх. Но такого он этому человеку ни за что не скажет.