Он выбирает компакт-диск, вставляет его в плейер, это Джон Кейдж, «Winter Music», тишина, звуки, ошеломляющие звуки, тишина, медленные ноты. Одна тишина может отличаться от другой только продолжительностью, и он понимает, что все эти перерывы в звучании — тоже музыка, сосчитанная тишина, такты, композиция. Они ощущаются как замедленное время, если такое возможно. Эта музыка нужна для кадров, отснятых за сегодняшний вечер, он уже понял, потому что музыка, растягивающая время, растягивает и пространство кадра.
Услышав телефонный звонок, он вздрагивает. Час ночи. Конечно, только Эрна.
— Что ты сейчас делал? Где был вечером?
— Ужинал с друзьями. В ресторанчике. Прямо там умер человек.
— Ничего себе. Что у тебя за странная музыка?
— Это Кейдж.
— Под него не вдруг заснешь.
— Я не собирался спать. Сидел вот и размышлял.
— О чем? Может быть, у тебя сейчас кто-то есть?
— Нет, никого. Я размышлял о том, что в квартирах у одиноких людей часы тикают медленнее.
— Нам сделалось себя жалко? Я вот тут тоже одна.
— Тоже, но иначе. У вас тоже идет снег?
— Да. В каком смысле иначе? Потому что у меня есть дети?
— И это тоже. И вообще ты живешь с людьми.
— У тебя что-то не так?
— У меня все в полном порядке. Я великолепно провел вечер. С троими друзьями, двое из которых тоже одинокие. Мы в большинстве. Будущее за одиночками. Don't worry.
— Послушай, Артур.
— Да?
— Ты совсем не скучаешь по Голландии? У нас тут подморозило, на канале лежит снег, завтра можно будет кататься на коньках.
Эрна жила в центре Амстердама на канале Кейзерс-храхт. Он увидел перед собой ее дом. Четвертый этаж.
— Ты стоишь у окна?
— Да.
— Желтый свет фонарей. Снег на машинах. Ночные прохожие держатся за перила мостов, потому что скользко.
— Все точно. И никакой ностальгии?
— Никакой.
— У тебя много работы? Есть заказы?
— Нет. Но я и не хочу никаких заказов. Какое-то время протяну и так. А там что-нибудь подвернется. Но пока я занят.
— Опять заумничаешь?
Этим словом Эрна называла работу Артура для его коллекции. Он не ответил.
— И что ты снимаешь?
— Улицы, снег, тротуары…
— Здесь все это тоже есть.
— Нет, у тебя там уж больно красиво, уж больно живописно. А истории недостаточно. Нет драматизма.
— Истории-то как раз достаточно, только вот…
— Только вот история не страшная. Нет мощи.
Он вспомнил Зенобию и увидел перед собой кадр, который снял несколько лет назад по дороге в Потсдам. Он остановился на перекрестке, чтобы пропустить колонну русских военных, бесконечную процессию пеших парней в грубых сапогах и сдвинутых на затылки фуражках. Судя по лицам, здесь были люди со всех концов империи: киргизы, чеченцы, татары, туркмены; чуть ли не целый континент шагал мимо него, направляясь домой, в свое разваливающееся на части отечество. Ему хотелось узнать, о чем они думают, что происходит у них в головах, что увозят они под этими фуражками домой, в свои азиатские равнины, по которым скоро растекутся пчелиным роем, вернувшись с поражением из той страны, где когда-то были победителями. Но это явно не могло быть концом сюжета. Возможно, потому-то он и не хотел отсюда уезжать. Здесь тебя всегда куда-то несет, то отливом, то приливом. Берлин представлялся ему кухней, где готовятся судьбы Европы. Он попытался объяснить это Эрне.
— Что ж, приятного аппетита.
— Спокойной ночи.
— Ты что, обиделся? Я по себе чувствую, что, с тех пор как ты стал жить в Берлине, ты сделался каким-то тяжеловесным. Съездил бы хоть в Испанию. История — твоя навязчивая идея. Так никто не живет, по — моему, даже сами немцы так не живут. Все читают газеты, а ты читаешь историю. В твоих руках газета тут же превращается в мрамор. Это же немыслимо! А просто жить ты при этом забываешь. У тебя слишком много времени для размышлений. Займись обыкновенными рекламными роликами. Нормальные люди проходят мимо памятников, а ты только на них и смотришь, это же бзик. Раньше…
— Ну-ну, что раньше? Раньше я был совсем другим, ты это хотела сказать?
Раньше, в смысле до смерти Рулофье, этого можно было не уточнять. Но он уже забыл, каким был раньше. Забыл, и все тут, и одному только Богу известно, как он силился это вспомнить. Казалось, будто раньше он вообще не жил, во всяком случае, такое у него было ощущение. Школа, учителя, ничего не осталось. Он жил отрывками. Но если произнести такое вслух, то прозвучит по-идиотски. Но так и было на самом деле: часть его бухгалтерских книг исчезла безвозвратно. Пора было заканчивать разговор. А то Эрна пустится в рассуждения о том, что лучше бы он занялся собственной историей, а он не хотел этого слышать. Так, как есть, все в порядке, и пусть мужчина на фотографии остается незнакомцем. У него, Артура, теперь другие заботы.
— Я подошел к твоему окну и стою с тобой рядом, — сказал он.
— Обняв меня за плечи?
— Да.
— Ну тогда пошли спать.
Она положила трубку. Он послушал немного тишину, потом лег в кровать.
Ну а мы, взирающие из нашего просветленного мира на странности их мира, что видим мы? Как они лежат в своих постелях, как они, по выражению Зенобии, из вертикальных существ вдруг превратились в горизонтальные. «Выпали из мирового круговорота», — говорит она, как будто они перестали принадлежать к своему миру. Нам же вся их жизнь представляется бессознательным состоянием, наркозом, сном. Так что тот короткий сон, в который они погрузились сейчас, — это дублирование. Они думают, что отдыхают, и в рамках их отчужденной от корней жизни так оно и есть. Но тем самым они только отдаляются от нас. В отличие от большинства людей, они не отказываются думать, можно даже сказать, что они, каждый по-своему, прикасаются к загадкам, но этого недостаточно. Не те двери, не те пути. Мы не можем делать больше, чем делаем, наша власть, если она является таковой, ограничивается наблюдением, чтением мыслей подобно тому, как вы читаете книгу. Мы должны следить за повествованием, мы переворачиваем страницы, слышим слова их полусонных мыслей, слышим, как они, лежа в своих темных спальнях в заснеженном городе, в этих мыслях тянутся друг к другу, четыре паука, плетущих одну паутину, что невозможно. Они перематывают обратно слова, прозвучавшие в тот вечер, говорят то, чего не сказали несколько часов назад, фрагменты, нити, недостающие ворсинки. К утру, когда они проснутся, ночная химия уже преобразит эти мысли и распустит паутину. И придется им начинать все заново. У них в их мире всегда так бывает.
Английский голос наполнил комнату убитыми и ранеными. Артур Даане привык просыпаться под передачу Всемирной службы Би-би-си, как будто на других языках он был не в силах слышать о горестях мира. Впрочем, просыпался он обычно до начала передачи и, лежа, дожидался этого мужского или женского голоса, который первым делом называл свое имя. Может быть, редакция Би-би-си считала, что все эти ужасы, покушения, восстания, передвижения войск, ураганы, неурожаи, наводнения, землетрясения, железнодорожные катастрофы, судебные процессы, скандалы и последующие мучения легче перенести, если знать, кто о них сообщает. О них рассказывает человек, имеющий имя, со своей особенной дикцией, которую через некоторое время начинаешь узнавать и связывать с этим именем, так что события в Ираке, Афганистане, Сьерра-Леоне и Албании, равно как и состояние американского доллара, простуда японской иены, временное нездоровье индийской рупии приобретают почти что домашний оттенок.