Он с трудом оторвался от окна. Небо стало уже почти черным. Порой кажется, что в Берлине темнеет раньше, чем в других городах. Было еще только начало второго. А что касается портрета Луизы и ее возможного сходства с Рулофье, то дело здесь не только в стыдливости. Стыдливость сочеталась с неким вызовом, пусть и воображаемым, пусть и возникавшим лишь в умах зрителей похотливого двадцатого столетия, забывшего, что такое стыдливость. Твоя жена похожа на этих безумных дев из Библии, услышал он давно сказанную кем-то из знакомых фразу, но, вспомнив ее, опять почувствовал себя в Амстердаме, а туда ему совсем не хотелось. Значит, направо, к Каспару Давиду Фридриху.
Сегодняшний день совершенно в духе Фридриха, подумал он. Но его ждало разочарование, именно по этой самой причине. Небо за окнами, продолжавшее хмуриться, поразительно гармонировало с картинами, ради которых он сюда пришел. У него было ощущение, что его прислали сюда насильно, и во всем своем теле он ощущал сопротивление. С чего это ему, скажите на милость, вдруг захотелось посмотреть фридриховские картины? Это была вселенная, к которой он не имел никакого отношения, и от нее исходило мощное излучение.
Такой же идиот, как и я, подумал он, остановившись перед «Монахом у моря». Что здесь делает этот человек среди безлюдной природы? Кается, в одиночестве сетует на свою жизнь? Тонкие белые полоски на беспокойной темно-зеленой поверхности воды — это чайки? Или пенящиеся гребешки? А может быть, световые блики? У человека на картине странно изогнуто тело, ему явно не доставляет удовольствия здесь находиться, равно как и этому, второму, вглядывающемуся в него через бездну шириной в двести лет. О чем думает художник, работая над такой картиной? Белый мелкий песок на дюне похож на снег, горизонт — прямая линия, из-за которой надвигается фронт облаков, — это баррикада, навеки пресекающая даже мысли о бегстве. А та женщина, которую он хотел повидать, фигура, мерцающая у него в памяти, как она, кстати, забралась на свою вершину? Вот уж экзальтация в самом прямом смысле слова. Ее удержали тончайшие кракелюры в масляной краске, бабочка, пойманная в сетку. Интересно, не появлялось ли у кого-нибудь когда-нибудь желание уничтожить эту картину, скажем, из-за невыносимого отсутствия в ней иронии? Она привлекала, отталкивала — и была неразрывно связана с немецкой душой, что бы ни стояло за этими словами. Томление Вильгельма Мейстера, Заратустра, в слезах обнимающий упряжную лошадь, живопись Фридриха, двойное самоубийство Клейста, металлические коллажи Ансельма Кифера, «Козлиная песнь» Бото Штрауса, все это как-то взаимосвязано, этакое темное беспокойное шевеленье, где для человека из страны польдеров нет места. Но в чем же секрет этой притягательности? На следующей картине был изображен заброшенный монастырь в дубовом лесу под зловещим небом.
— Ты еще забыл про Вагнера, — сказал Виктор, когда они обсуждали эту тему.
Виктор каждый год, если получалось, ездил на вагнеровские фестивали в Байрейт.
— Можешь себе такое представить — английский Вагнер? Или голландский Ницше? Голландцы бы совсем растерялись. «Поступай как все, и то будет странно». У нас главное — не выделяться.
— То же самое можно сказать и о Гитлере.
— Во-во-во. Он слишком громко кричал и носил дурацкие усики. Соседям такое не по душе. У нас даже королева ездит на велосипеде. К Гитлеру нельзя было заглянуть в окно. А нам важно знать, пропылесосила ли уже фрау Гитлер свою гостиную или нет. Именно то, о чем ты говоришь, Голландия — страна без гор. Живем на ровной поверхности, так ведь? Ни гор, ни нор. Скрывать совершенно нечего. Никаких темных пятен. Мондриан.
[10]
Чистые цвета, прямые линии. Каналы, дамбы, дороги среди польдеров. Ни тебе обрывов, ни тебе пещер.
— Иногда оно и лучше без обрывов.
— Ну-ну. Вообще-то без темноты тоже не обойтись. А противоядия всегда хватало.
— Только не во время Веймарской республики.
— Может быть, перелистаем всю мировую историю? Помнишь, что сказал наш соотечественник Xейн Доннер, знаменитый шахматист? Нидерланды должны благодарить Бога за то, что Германия вовлекла их во Вторую мировую войну, уже только потому, что это помогло нам расстаться с девятнадцатым веком. А уж такими ли голландцы были на самом деле героями, как они утверждают, — это тоже вопрос. Я не выношу людей двух пород: голландцев, которые думают, будто они, переча всем и вся в течение последних четырехсот лет, изобрели демократию, и немцев, которые только и делают, что каются в грехах. Если хочешь знать, да, я считаю, что есть такая штука, как вина. Но те, кто сами ничего плохого не сделали, не виноваты.
— Тебя послушать, выходит, они невинно пострадавшие?
— Мы все невинно пострадавшие. Фу-ты, до чего же серьезный у нас разговор.
— И все же Вольтер или Сервантес, возможно, сумели бы помочь.
Так они и вернулись к тому, с чего начали: ирония или ее отсутствие. Вместе с евреями немцы уничтожили и их иронию. И остались вариться в собственном соку, а такого никому не пожелаешь. Ирония, взгляд со стороны, необходимая воздушная прослойка, примерно такой была последняя фраза, а после нее Виктор произнес лишь два слова:
— Скучно, да?
Он снова всмотрелся в монастырь. Еще не обрушившаяся часть стены с высоким готическим окном, через которое льется свет, более яркий, чем может излучать узкий серп месяца. Развалины, покосившиеся надгробия, причудливые деревья, словно призраки, метафизическое освещение, наклонный крест на могиле, да-да, все правильно. Ode, Finsternis. Безлюдье, тьма. Охотничьи угодья германской души, которая сейчас, в конце безумного века, наконец-то закончила свою охоту. То ли из-за новой ясности мыслей, то ли из-за отрезвления после проигранной войны и наказания делением пополам или просто-напросто, как в других странах, из-за победы денег — этого он не знал.
Картины в следующих залах были несказанно добродетельны. Медные закаты солнца, безопасные леса, журчащие водопады, невинные женщины, собаки, обожающие хозяев, мир без первородного греха. По сравнению с этими картинами Фридриху надо отдать должное: у него есть хотя бы предчувствие. Так что в каком-то смысле Виктор, пожалуй, был прав. Искусство без предчувствия — ничто. Надо ли эту мысль насильно вбивать в голову молотком — другой вопрос, но силы тьмы, похоже, действительно существуют.
— И тогда одной иронии, наверное, недостаточно.
Нет, это сказал не Виктор. Артур посмотрел на часы. Полтретьего. Сам не зная, чем займется дальше, пошел в гардероб. В окна южного фасада он снова увидел проезжавшую мимо огромную снегоуборочную машину. Казалось, будто оранжевая мигалка хочет поджечь вихри снежных хлопьев.
Томас. Против умерших мы беззащитны, какими бы маленькими они ни были. Первый раз, когда он увидел снег. Ему, пожалуй, не было и трех лет. Они разбудили его и вышли с ним в сад, чтобы показать малышу чудо. Но он закричал и заплакал и прижался лицом к Рулофье. Артур навсегда запомнил те слова, что он кричал: «Это нельзя, это нельзя!»