– На Челюскинцев.
– А где – на Челюскинцев?
– Дом сто сорок восемь. А зачем вам?
– Какой это район? – спросил худой у второго.
– Не знаю, или Рабочий, или Менжинка. Менжинка – за нас… – Он повернулся ко мне. – А какая там школа?
– Семнадцатая.
– Все ясно, это – Рабочий.
Пацаны схватили меня, потащили в арку. Я пытался вырваться. Худой дал мне в нос кулаком. Потекла кровь, капнула на куртку. Дядька в высокой зимней шапке гулял по двору с собакой. Он посмотрел на нас и повернул в другую сторону.
– Короче, все деньги, что есть, – сюда, – сказал худой. – Если сами найдем, будет хуже. Ты понял?
Я вынул из кармана сложенную пополам десятку – бабушка дала на двадцать третье февраля.
– Нормально, да? – Худой заулыбался.
– А больше точно ничего? – спросил второй. – А то вдруг у него там еще и сотня…
Пацаны заржали. Я помотал головой, наклонился, набрал в руку снега, вытер нос. Пацаны пошли вглубь двора.
– Да, настоящее безобразие, – сказала мама. Она и папа сидели на кухне и ели картошку. – В центре города, среди бела дня ограбить подростка. И куда, интересно мне знать, милиция смотрит? А просто люди? Или никого поблизости не было?
– Был какой-то дядька, с собакой, но сразу отошел…
– Если бы с его ребенком так случилось, он бы по-другому среагировал, – сказала мама.
– Вообще, ты и сам не прав. – Папа посмотрел на меня. – Надо было быстро соображать. Ты что, думал, они у тебя спросят, как пройти в библиотеку? Видишь – опасность, сам не справляешься, значит, надо бежать…
– Сейчас ты научишь его, – сказала мама. – Не хватало еще, чтобы он побежал и попал под машину.
Теперь так скользко на дорогах, тормозной путь у машин намного длиннее…
– Ну, ты мне про тормозной путь не рассказывай. Это я и без тебя знаю. А защищаться, стоять за себя надо уметь. Или, если что, хотя бы убежать. Я знаю, что это такое. В институте на первом курсе с кастетом в кармане ходил. Потому что время было такое – без кастета нельзя было. Из-за каждого куста могли выскочить и напасть…
– Ладно, хватит, не могу про это больше слушать, – сказал мама. Она махнула рукой с картошиной на вилке. Картошина упала на стол, развалилась. – Нет, чтобы хорошему чему-то учить… Вместо это всякую чушь городишь…
Мама собирала со стола куски картошки. Я встал, подошел к окну. В двух детских садах на другой стороне двора – пятьдесят первом и пятьдесят пятом – светились почти все окна. Через двор, крест-накрест, к детским садам вели две дорожки. В обе стороны шли люди.
* * *
Я отряхнул с лыж снег, поставил их в коридоре, зашел в комнату. Было жарко натоплено. Бабушка сидела в кресле у окна. В соседней комнате работало радио. Шла передача «Жадаю вам»:
– …А зараз – виншаванни нашым васьмидесяти-гадовым юбилярам.
– Ну, как покатался? – спросила бабушка.
– Нормально, как обычно.
– Посидишь немного?
– Да. Чего ты такая красная? Ты что, плакала? Из-за чего? Из-за дяди Жоры?
– Не, не из-за него. Вообще, жизнь такая… Не было жизни толком. Я в четвертый класс ходила, когда отца моего, твоего прадеда, сослали в Сибирь. Коллективизация… И мы с мамой с ним поехали, семь лет там прожили…
– Он что, был кулак?
– Какой там кулак? Просто работал он, а другие пили и ничего не делали. Пить, ничего не делать – это хорошо, а работать – плохо. Да, были у него работники, ну и что с того? Что, за это надо сразу в Сибирь? И доучиться толком не пришлось, потом на рабфак три раза подавала – не хотели брать, раз кулацкая дочка. Взяли только потом, когда из Сибири вернулись, почти перед самой войной. Хорошо, что хоть так – рабфак, потом техникум… А то ведь…
– Ладно, бабушка, не плачь, успокойся…
– Да я не плачу. Просто жизнь такая… С Васей, дедом твоим, познакомились. Он – сирота, я – кулацкая дочка… Поженились, начали жить – и на тебе: война. Деда твоего сразу на фронт, ранили, потом контузили… Потому и умер так рано. Поглядишь – пьяницы все, алкоголики и лентяи живут, а его уже нет…
Дедушка умер пять лет назад. Я его помнил плохо. Он часто болел, много лежал в больницах. От осколочных ранений у него на левой руке остались глубокие шрамы. Бабушка потом рассказала мне, что дедушке хотели ампутировать руку, но он не дался. Из-за болезней дедушка был очень нервный, часто ругался, кричал на меня.
* * *
Я припаивал к своему «Феррари» крылья. За соседним столом Пика возился с «БМВ», с другой стороны Куцый ковырялся с «металлэксом». Роговца не было – к нему пришел дядька в пальто, с дипломатом, и они вместе вышли.
– Почему никто не делает новые кордовые машины? – спросил я у Пики.
– А зачем? Знаешь, сколько наделали за все годы? Машин навалом, на соревнования есть с чем ездить.
А Григоричу все равно выдают металл, деньги на моторы там и прочие части. И он это все забирает себе. Хитрый он жук, хоть так сразу не скажешь… Работает как минимум на трех работах.
– А где еще?
– Знаю точно, что в ремонте обуви…
– И что он там делает?
– Как что? Ботинки ремонтирует – клеит, набойки набивает… Что он может там делать?
Дверь открылась, зашел Роговец – раскрасневшийся, с улыбкой. Он подошел к столам, остановился у меня за спиной.
– Э, скорей бы на пенсию! – сказал он и дыхнул на меня водкой. – Знаете, что я буду делать на пенсии? Говно носить.
– Это как? – спросил Пика.
– Ты мне под придурка не играй, понял? Ты что, не видел ни разу машину, которая мусор возит? И мужик там еще с шуфлем – вот он говно носит. Я у него раз спросил: сколько ты получаешь? И он мне говорит: сотню – домой и еще две сотни для себя. Так что на пенсии – только говно носить. Если только такие, как вы, раньше времени в гроб не загонят. Ладно, шучу. Выиграем «область» в этом году?
– Выиграем, ясный пень, – сказал Пика.
* * *
Я и мама сидели на диване, смотрели «Праздничный концерт». В спальне храпел папа. Щелкнул замок. Наташа заглянула в зал, посмотрела на нас как-то странно.
– Ты входную дверь замкнула? – спросила мама.
– А, да, точно, сейчас…
Наташа вернулась в прихожую.
– И на второй замок закрой, хорошо?
– Да, хорошо… хорошо. Сейчас.
Наташа повозилась с замком, зашла в комнату, села в кресло, широко улыбнулась.
Мама спросила:
– Ты что, там пила?
– Ну да, а что здесь такого? Если мы собираемся классом… праздновать Восьмое марта… я что, не могу выпить рюмку вина?