На подлете к Фарзанду кто-то вырыл ближнему сразу несколько глубоких воздушных ям. Проваливаясь поочередно в каждую из них, Мурин упорно глядел в иллюминатор. Сначала смотреть было особенно не на что: внизу была только степь, в которую там и сям были вделаны слепые оконца озер. Потом вдруг появилось множество дорог, разбегающихся в разных направлениях. Мурину было интересно наблюдать за дорогами, как иногда бывает интересно наблюдать в поезде метро за перебегами труб по стенам туннеля. Сама степь его не интересовала, даже раздражала: слишком часто приходилось оказываться ему там по пути в Фарзанд. С тех пор он не ездил по степи и не слушал известную песню: ему почему-то даже в городе иногда казалось, что вокруг степь да степь. Тогда он начинал тосковать. Но дороги в степи, они будили воображение. Казалось, что они резвятся, наслаждаясь степным простором. Поэтому Мурин решил, что эти дороги бегут с гор, где простора им недоставало и вообще было тяжело в прямом и в переносном выражении. Вот они, вместо того, чтобы жаться по осыпающимся уступам и проскальзывать древними навесными мостиками, и играют в степи, радуются открытому воздуху и пространству.
Яррет рядом с Муриным углубился в кредитный отчет. Мурин помнил, как вначале его поглощало зрелище читающего Яррета. Это было настолько увлекательно, что они, бывало, целым отделом сбегались посмотреть на консультанта через стеклянную перегородку бокса, который выделил ему банк. Яррет никого вокруг не замечал. Он отдавался каждому отчету с рвением александрийского библиотекаря. Он то бросался выписывать себе что-то на отдельный листок бумаги, то неподвижно сидел, сдвинув брови, то разговаривал сам с собой. Он трогал нос рукой, пучил губы, вскидывал брови, тер щеку, шевелил кожей на черепе так, что волосы ездили по его голове, точно прицепленные. Иногда он расхаживал по своей стеклянной клетушке и бормотал что-то себе под нос. Часы проходили, прежде чем можно было оторваться от этого зрелища.
Желание смеяться пропадало, когда Яррет выносил свой вердикт. Чаще всего он не одобрял проект. Причины на это могли быть разными, но все они в конечном итоге сводились к отсутствию достаточного залога и общей несостоятельности заемщика. Никогда нельзя было сказать с уверенностью, как отнесется Яррет к тому или иному проекту. Некоторые он зарубал сразу же, руководствуясь одному ему известными требованиями. Другие с легкостью пропускал, почти не смотря. До сей поры Мурин не знал, смеялся ли над ними консультант, глядя сквозь стеклянную перегородку их боксов. Если он и смеялся, то однозначно смеялся последним. Его произвол был так же неисповедим, как и те извилистые пути там, внизу, в степи. Наверно, поэтому они приковывали к себе внимание Мурина так сильно.
За время полета они с Ярретом не перемолвились ни единым словом. Консультант неподвижно читал, выпятив нижнюю губу, Мурин все время смотрел в окно на степные дороги и нутром чувствовал, как медленно вызревают внутри сидящего рядом Яррета какие-то новые «подходы» и «стратегии». Когда самолет делал круг, чтобы зайти на посадку, Мурин мельком увидал вдалеке пустыню, желтоватую полосу песка. При посадке самолет стонал и дрожал, и Яррет наконец оторвался от своего отчета. Когда сели, Мурин перешагнул через его колени и, не дожидаясь его, пошел к выходу.
На трапе его просто-таки оглушило зноем. В небе сидело злое солнце. Крохотный аэропорт был накален, здание аэровокзала невдалеке текло и струилось. От бетона шел такой жар, что при каждом вдохе начинали гореть ноздри. До здания нужно было пройти совсем немного, но расстояние это казалось невозможным. Сзади послышалось сопение: по трапу спускался Яррет с папкой отчета в руках. Он не пробыл на жаре и минуты, а под мышками у него уже расплывались два влажных пятна. Он утирал лицо большим клетчатым платком.
В полутемном и прохладном с виду здании аэровокзала на деле было как в доменной печи. Яррета эта жара начала удручать, он сопел все сильней, его платок успел намокнуть. Он уже начал было оглядываться в поисках встречающих, как к ним подошла молодая улыбчивая женщина в легком белом платье. Это была главный бухгалтер мясокомбината, Лариса Киселева. Они обменялись приветствиями и быстро погрузились в машину, которая, на счастье, была оборудована кондиционером. Это обстоятельство привело Яррета в первозданный восторг. Впрочем, он тотчас же вновь погрузился в чтение своего отчета.
Мурин тихо, чтобы не мешать ему, заговорил с Ларисой. Они были знакомы и хорошо относились друг к другу. В прошлый раз она здорово помогла ему, буквально вырвав из-за стола, за которым, кроме него, сидели еще директор комбината, начальник производства и куча другого заводского начальства. Не будь ее, Мурину пришлось бы туго — все руководство комбината по части выпивки обладало природными способностями. Мурину не раз казалось, что Ларисе не по себе среди этих людей, что она тяготится своим положением. Однако он ни разу не говорил ей об этом. Она ему нравилась. Она была легкой и какой-то изначально нестесненной. В тот раз они долго и по-свойски болтали и под конец прониклись таким чувством, будто знают друг друга уже много лет, — как много сулит это восхитительное ощущение и как быстро оно проходит! Они даже вдруг взялись пересказывать свои сны, — так, на правах забавных эпизодов, призванных подкрепить растущие симпатии и укрепить расположение. До этого Мурин был убежден, что рассказывать о своих снах женщине — дело весьма ответственное, тут надо суметь попасть в тон беседы. Сон, простой еженощный посетитель, здесь, конечно, не подойдет: ему не хватает салонности. Но и кошмар для изложения не годится: кошмары подчас слишком многозначительны и легко обнажают. Поэтому он и от Ларисы ждал того же, что и сам пересказал, — проверенной истории с бытовой канвой и чуточкой гротеска: какой сон обойдется без этой чуточки. Он отчего-то ждал смешливых признаний и смешанных чувств. В общем, как сейчас уже стало понятно, он был абсолютно не подготовлен и введен в заблуждение обманчивым поворотом беседы.
Ларисин сон смял его и его систему, как бумажку. В нем не было ни на каплю салонности, он был прост, как житейская история, и в то же время полон тайных символов, как оккультный трактат. И хотя Лариса не говорила ни о чем непристойном, Мурина вдруг бросило в жар, как будто она заголилась перед ним. Он, видимо, как-то по-особенному взглянул на нее, потому что Лариса встретила его взгляд и не отводя глаз зажгла сигарету. Они сидели в какой-то беседке, куда не проникал шум оставленного ими застолья, смеркалось, она спокойно курила и наблюдала за ним, на ней была короткая юбка, она накинула его пиджак, потому что становилось прохладно, ей, похоже, нравилось думать, чем вызвано его замешательство. Это, однако, не было простой растерянностью, он с удивлением размышлял, отчего она вдруг решилась так обнажиться перед ним, его рассказец не давал к этому повода, он вообще-то ни к чему повода не давал, — слишком уж был выверен и рассчитан. Тогда они как-то неловко попрощались, и Мурин с неловкости чуть было опять не попал к застолью, где к тому времени веселье стало набирать новые обороты. В номер он вернулся поздно и долго не мог заснуть. Почему он не рассказал ей про свитер? Почему не пришел к ней, чтобы рассказать ей все, чтобы обнажиться? И сейчас, сидя рядом с Ларисой в прохладном салоне машины, переезжающей под слежавшимся раскаленным небом мост, за которым виднелось черное угловатое здание мясокомбината, и временами поглядывая на нее, теперь какую-то непривычно бледную и уставшую, Мурин вдруг пожалел, что незаслуженно отставил ее и ее сон тогда, и тотчас же, как будто дождавшись этого сожаления, ее рассказ внезапно вывернулся откуда-то и бросился ему в лицо нахлынувшей кровью.