Так и случилось. Это была Тоня…
Скрипит лестница в коридоре, входят еще бабки, пьяницы. Жадно глазеют, долго устраиваются, жалуются на холод (в музее за неуплату отключили отопление). Сидим закутанные, в шубах да валенках. Старухи постепенно умолкают, погружаются в себя, порой какая-нибудь всхлипнет, будто сквозь сон…
…Тоня постепенно появлялась из-за редакционного стола: сперва огромное, словно мельница (отсюда прозвище), тело с лицом удивленной девочки, потом добрые глаза за толстыми стеклами и легкий запах алкоголя, наконец теплые руки и застенчивая улыбка. Она как раз сверстала номер и собирается в лес, так что если я хочу, можем пойти вместе — по дороге и поговорим. Мы выходим из поселка. Послеобеденная пора, бабье лето, порыжевшие березы. Теплый песок, теплый мох. Лениво болтаем — ни о чем. И обо всем. Доходим до кладбища. За его воротами, с самого краю лежит Юля. Поэтесса и Тонина подруга. Она повесилась в лесу, оставив томик стихов, четверо детей и мужа, тоже поэта. Двадцать пять лет. Большая фотография на железном кресте, на ней — огромные черные глаза.
— Ты никогда не думал, где ляжешь, где тебя закопают?
Немного дальше — густой кустарник и могила неизвестного зэка. Тонина идея: каменный холмик, насыпанный руками детей и внуков жертв СЛОНа. В камнях, как и в словах, живут наши предки, их духи. Это еще саамам было известно… Мы петляем между могилами, листья шелестят, сквозь них просвечивает солнце, тут православный крест, там красная звезда и на каждой могиле стопка. Приходи, присядь, выпей…
В коридоре снова шум. Бабули гурьбой выходят. Замерзли. Кто-то из них смачно ругает начальство и весь свет. Остальные одобрительно покашливают. Пришел пьяненький Петя-послушник. Читать псалмы. (Монахи отказались — самоубийца, мол.) Начал тихо, mormorando, словно про себя, потом громче, монотонно, покачиваясь в такт. Я кутаюсь в тулуп. Дрожит пламя свечей. Псалом бежит, словно дорога вдоль морского берега: «Человек, яко трава — дние его, яко цвет сельный, тако отцветет…»
Мы дошли до мыса Лабиринтов. Присаживаемся на камни, закуриваем.
— Если хочешь отсюда уехать, не заглядывай в саамские лабиринты — пропадешь. Вот как я…
Плещет море, кричат чайки. Идем дальше. По твердому песку, увязая в кучах водорослей. Анфельция, фокус, ламинария. Ни с того ни с сего Тоня принимается рассказывать о себе. Сумбурно. Прадедушка — сосланный на Урал поляк (кажется, Пшегодский), отец — алкаш и бард. Она его обожала. А мать ненавидела, с детства, все мечтала ей письку ножницами вырезать. Дома папа появлялся редко, обычно поддатый. Она снимала с него ботинки, помогала раздеться, выслушивала невразумительные стихи, повести, запутанные, как сама жизнь, фантастические истории. Потом мать покончила с собой, отец пропал. Дальше тетки, интернат, школа, мальчики. Первая водка, первые стихи. Отыскала отца — тот догорал в Р. Спившийся, отчаявшийся, так и умер… она замолчала. Берег вился, пропадая в заливах, словно ее судьба. Из миража вдруг выглянули Заяцкие. Сверкнуло солнце — аж глазам больно. Мельница продолжала, перескочив через несколько сюжетов. На Соловки приехала двадцать лет назад. С мужем и Алешкой. Сашка, младший, уже здесь родился. Тоня сразу, с первого взгляда, почувствовала — ее земля. Она тут останется. Муж не выдержал, забрал старшего и уехал. Потом несколько раз возвращался, наконец развод и полный разрыв. Сначала было тяжело одной, особенно зимой: бесконечная темнота, бесконечная тоска. Низкое небо давит, ветры выдувают душу. В конце концов привыкла, запила. Работала в музее, занималась СЛОНом. Тогда это не приветствовалось, мода на лагеря была еще впереди. Но выставку они сделали — первую в Советском Союзе, и еще карту зон для «Мемориала», и фильм с Голдовской — «Власть соловецкая» (Тоня читала в нем, за кадром, письма зэков, найденные на Секирной горе, между кирпичами). Летом водила экскурсии, зимой писала стихи. Сашка рос, год следовал за годом, как мужики в постели — один запомнится, другой позабудется. Наконец поняла, что музей — не для нее, там лишь память бальзамируют да пытаются на туристах нажиться. Она начала выпускать «Соловецкий вестник» — как раз и времена соответствующие настали. Небоженко дал денег, кто-то по блату устроил типографию, и пошло-поехало — как при СЛОНе, у Соловков снова была собственная газета. Газета, оживившая старое и породившая новое: на одной полосе стихи зэков и Юли, репортажи времен СЛОНа и современные зарисовки поселка, мертвецы бок о бок с живыми. Работала, будто в трансе. И все больше пила, потому что без водки здесь долго не протянешь — кошмары задушат. Стены плачут, грибы вырастают на трупах, а пейзаж не соответствует жизни, словно кто-то перепутал декорации. Летом еще полбеды — туристы, гости, шум. Но зимой, когда соловчане остаются один на один с Соловками, тут можно сойти с ума. С другой стороны, это пора особая, для избранных — на заснеженной пустоши нет-нет да и встретишь самое себя.
— Приезжай, Мар, на Острова зимой…
Петя споткнулся на середине псалма, уснул… Стало вдруг так тихо, что слышно, как на море потрескивает и скрипит лед. Уже пол-второго. За окном полная луна, мир словно глазурью облит, где поблескивает, где тенями вытягивается. Где-то я читал, что самоеды называют январские ночи «белыми»: луна тогда висит низко, словно фонарь, а снег и лед рассеивают серебристое свечение…
— …зимой здесь можно увидеть изнанку мира. Павел Флоренский писал, что слой реальности на Севере тоньше, чем где бы то ни было, будто свитер с протертыми локтями — тот свет проглядывает. Увидишь северное сияние — и почувствуешь на затылке дыхание космоса, а в тишине белой ночи услышишь… — она не закончила, словно побоялась сказать лишнее.
В поселок мы возвращались по узкой косе, отделяющей Кислый залив от моря. Солнце садилось за Песьей лудой, обливая берега пурпурным светом. Мох на дюнах казался бордовым плюшем. Шелестел песок, Тоня продолжала рассказывать. Несколько раз она пыталась бежать отсюда, однажды даже до Колымы добралась. Но все возвращалась, без Соловков жизнь была уже не жизнь. Она сама не знает, когда почувствовала, что срослась с островами, что их земля — это ее кожа (под которой зарыты трупы), а их история — ее судьба. Тоня прошла здесь в своих стихах каждую тропинку, и с камнями «на ты». Вот, например… она сделала пару шагов в сторону и из небольшой подводной ниши на ощупь извлекла камень — большой, серый гранитный голыш, словно бы инкрустированный каплями крови — гранатами. Мельница сама его там спрятала. И в самом деле чудо. Таинственный, словно полустертый текст…
Меня разбудил запах вареников с капустой и чьи-то голоса. Я не сразу понял, где нахожусь. Что за голоса, откуда стряпня? Где камень, куда подевалась Тоня? Кто храпит рядом? Это Петя. А Тоня… Тоня умерла! В музейной канцелярии накрывают столы к поминкам. Женщины приносят еду. Уже семь, пора копать могилу.
4
Начинало светать, когда мы, проваливаясь по пояс в голубоватый снег, добрели до места. Небо на востоке бледнело, из-за леса ползли подсвеченные розовым клочковатые облака. На кладбище было еще темно, только кое-где, на верхушках деревьев поблескивал иней. Сильный мороз. Недалеко от ворот развели костер — несколько сухих поленьев, плеснули бензина — посыпались искры. Затем по стакану шила, да солониной закусили, чтоб копалось легче. Ледяная, густая, словно растительное масло, жидкость загорелась белым пламенем, зажгла внутренности, обострила зрение. Солонина была твердой и соленой. Мир сделался четче, люди ближе. Миша, Женя, Морозов, Мотылек…