— Ну да, ну да, — сказал Васильев, — понимаю. Ты вот что, на этого Долькина из ОБХСС не очень рассчитывай… Вот вы кормите и поите его с директоршей, а случись что, он же первый вас и припрет. Выгораживать не станет — так и знай.
— Да за что же нас, Иван Петрович! — вспыхнула Анна Сергеевна.
— Это уж не мое дело! — резко прервал ее Васильев. — Как говорит моя благоверная, если каждый участковый всех судить начнет, то невиновных не останется. Я тебя просто по старой дружбе предупредил, чтоб не очень на его счет обнадеживалась, потому что этого Долькина я знаю как облупленного! И ничего хорошего в его оправдание сказать не могу. А дальше уже — твое дело. Спасибо тебе большое за кофе.
Он поднялся и пошел к выходу. В дверях задержался и решительно сказал:
— А с Фоминым, с Васькой, ты все же разберись… Не дело это хоронить себя в таком возрасте. А если Уж судьба никого лучше не пошлет — и потерпеть не грех. Не все в жизни делается, как нам хочется. Иногда надо и потерпеть. Уж лучше быть одной, чем с Фоминым, хоть он всем нам и друг детства.
Выйдя от Анны Сергеевны, Васильев сел на свой велосипед с маленькими, словно игрушечными колесами и не спеша поехал, размышляя: «Не знаешь, что и думать… Или действительно все виноваты, или вообще никто не виновен. В чем же, например, Аннушка виновата? Хотя, конечно, могла бы и потерпеть».
«А ради чего?» — ответит она в свое время.
Нет! Не понимаю, кому лучше! Васька теперь еще больше ворует и попадется в конце концов. А если воровать не будет, то начнет таблетки и мозольную жидкость глотать… Я-то перетерплю, как он велит, буду по ночам подушку грызть, но терпеть! И у меня есть человеческое достоинство…
Если б он знал, что значит сохранять человеческое достоинство при весе 174 килограмма. Когда с утра до вечера мучительно хочется есть, когда каждый проходящий смотрит на тебя, как на редкого зверя. Одни не скрывают любопытства, другие скрывают изо всех сил, что еще хуже…
А ради чего терпеть? Кому будет лучше, если я откажусь от всего? В чьих глазах я буду хорошо выглядеть? Кому до меня есть дело? Ваньке Васильеву, этому блаженному? Это ради его одобрения я должна терпеть? Что значит стыдно? Перед кем? Перед этим сбродом, который готов на животе ползать, лишь бы я в долг поверила. Нет у меня перед ними стыда! Не надо меня стыдить, не надо достоинством попрекать… Другая бы на моем месте давно удавилась, а я живу, Ваня. На свете любым тварям место есть. И худшим, чем я. Никто не заметит моего терпения, как не замечают и страданий. А ты, Ваня, и так простишь…
— Когда? — спросила я.
— Ты что, дура? — усмехнулся он.
— Ты что, не можешь ответить?
— Да уехали они, понимаешь, уехали… Я потом из сторожки видел, как они поехали.
— Боже мой! Что теперь будет?
— Может быть, выбросить? — с вкрадчивой улыбкой спросил он.
— Тебя найдут.
— Кто?
— Приедет милиция с собакой, и тебя обязательно найдут.
— А ты поплачь… Я люблю, когда ты плачешь.
— Тебе нужно было пойти и незаметно вернуть! Господи, ну почему…
Я заплакала. Он улыбался. Ему было бесполезно что-либо говорить. Хорошо, что Ванька-дергунчик испугался… Если б он взялся продать этот «Шарп», они наверняка на другой же день попались бы.
Господи! Мне-то что? Что я переживаю? Ну, попались бы и попались — туда и дорога. Жалеть-то о чем? Тут кто-то закричал из очереди, и я сказала Фомину:
— Уходи! И уноси эту штуку. И ко мне с подобными вещами никогда не являйся.
— О! О! О! Раскудахталась! — Он даже присел, захлебываясь собственной глумливостью.
— И лучше всего тебе прямо сейчас пойти к Ване Васильеву и сказать, что ты нашел эту штуку в лесу…
— Ага! Сейчас побегу! Только разуюсь и шнурки поглажу.
— Все, у меня там очередь.
— А ты иди.
— Мне надо закрыть подсобку.
— Ладно, ухожу… Нужны мне твои бутылки. Ты лучше прочти мне, как она включается, а то я тычу, тычу в кнопки, и все мимо денег…
Анна Сергеевна не видела самой драки, точнее, избиения Фомина. Она слышала крики разнимающих, вопли Фомина, но у нее была очередь и отойти от прилавка она не могла.
Очевидцы, выбегавшие из очереди на улицу, рассказывали, что Фомин выплюнул на снег свой гнилой зуб вместе с черной кровью. И еще смеялся, что теперь к врачу не надо идти, и намекал, что этот зуб пацану обойдется дороже золотого.
Фомин не появлялся целую неделю — случай совершенно беспрецедентный. Потом заходил Васильев и словно между прочим сообщил, что у Фомина скорее всего треснуло ребро в правом боку, но утверждать точно можно только после рентгена.
Фомин же, упиваясь собственной болезнью и портвейном, валяется на своих матрацах. Деньги у него по причине того же ребра появились, в гонцах и собутыльниках недостатка нет, и в сторожке идет круглосуточный гудеж.
Васильева, когда тот настаивал на походе в поликлинику, Фомин послал… А участковый врач Сережкин без рентгеновского снимка за диагноз не отвечает. Он боится, что у Фомина печень отбита или еще что-то повреждено… Но насильно в поликлинику Фомина не сведешь и рентген к нему в сторожку не затащишь, так что положение совершенно безвыходное.
Рассказывал все это Васильев ровным и тихим голосом и вроде бы в сторону, но, замолчав, вопросительно взглянул на Анну Сергеевну. Она, ни слова не говоря, начала собираться. Когда уже уходили, около самой двери Васильев сказал:
— Ты, Аннушка, это… Ну, помнишь, я осенью выступал… Мораль тебе читать пытался. Ты, это… Прости дурака, если можешь. Бывает, знаешь, затмение найдет… Начинаешь себя считать умнее других. Прости…
— Я не сержусь, Ваня, — ласково ответила Анна Сергеева. — Я так и подумала, что у тебя какие-то неприятности… Ты просто был расстроенный. Ведь для чего терпеть-то? Кого этим удивишь? Ради кого? Жизнь-то одна. Ведь никто не терпит, Ваня, никто! Все только хапают. Я хоть никого не обижаю.
— А вот в этом вопросе ты, Анна… — вскинулся было Васильев, но, окоротив себя, махнул рукой и, тяжело ступая по дощатому полу, вышел на улицу.
Что-то странное делалось около сторожки Фомина. Анна Сергеевна долго не могла понять, в чем дело. Потом догадалась, что именно ее смущает. Это были вороны. Они запятнали все окружающие деревья своими темными телами и так плотно забили воздух криком, что звук казался материальным, как ветер или вода. Он накатывал волнами.
К высокой старой груше была привязана собака. Она вела себя загадочно. То захлебываясь, лаяла на сторожку, то, поджав хвост и поскуливая, пряталась за черный толстый ствол, к которому была прислонена непомерно длинная лестница-стремянка.
Вороны, рассевшись по корявым, трагически изломанным ветвям груши, с любопытством наблюдали за собакой.