— Боюсь, что ты простудилась, — сказал он. — Ложись, я тебя как следует укрою.
Я прилегла на видавшем виды диване, и он, укрыв меня одеялом, подоткнул его со всех сторон, как когда-то делали мои мама и бабушка. Мне отчего-то стало так сладко-грустно, что из моих глаз градом покатились горячие шустрые слезы.
— Ну что ты, малыш, ну что ты, — испуганно зашептал Илья, вытирая слезы своим платком, пахнущим одеколоном «Шипр».
Само собой разумеется, что от таких жалостливых слов слезы полились еще обильнее, и я с удовольствием забилась в самых натуральных рыданиях.
Илья присел на краешек дивана, обнял меня и стал шептать в мокрое от слез ухо:
— Ну, скажи мне, скажи, малыш, кто тебя обидел? Ну? Успокойся, тебя никто не тронет…
От этих слов я заревела еще громче.
— Ну перестань, перестань, а то я тоже заплачу…
— Тебе-то что плакать? — проревела я. — Ты красивый, талантливый, тебя все любят, а я никому не нужна — толстая дура…
Я просто зашлась в рыданиях от жалости к самой себе. Илья еще крепче сжал меня в объятиях и стал тихонько целовать в шею, в ухо, в щеку, приговаривая при этом:
— Глупая… Это ты-то толстая? Да ты самая красивая девушка, которую я встретил за много лет… В тебе все красиво! Я не могу спокойно смотреть на твою шею… — Он поцеловал в шею, — на твои плечи…
Я повернулась, и наши губы встретились… Это было совсем другое, чем с неистовым Макаровым. Илья целовался нежно и осторожно, словно губами спелую малину рвал. А я — как привыкла с Макаровым…
По-моему, этот первый поцелуй даже напугал Илью. Он слегка отстранился и с удивлением посмотрел на меня. Я тут же закрыла глаза и застыла в ожидании следующего поцелуя…
Мы в то утро целовались до обморока. В прямом смысле этого слова. Я так мужественно сопротивлялась нестерпимому желанию сжать бедра, так много сил у меня ушло на это, что в какое-то мгновение я куда-то провалилась от такого нечеловеческого напряжения. Для меня было очень важно не допустить этого… Я считала, что так будет нечестно по отношению к Илье.
Домой я вернулась только после обеда, благополучно найдя связку ключей там, где их и оставила, — за водосточной трубой военной прокуратуры.
11
Кроме поцелуев, в то утро между нами ничего не было. Но отношения наши существенно изменились. Теперь мы целовались при каждой встрече, как только имели возможность. Постепенно он начал ласкать и целовать мою грудь, бедра, но дальше дело не шло.
В таком бешеном возбуждении я пребывала месяца полтора. Мы с Танькой, которой я, естественно, через полчаса после любого события все рассказывала, головы себе сломали, пытаясь понять, в чем тут дело.
Самая большая загадка заключалась в том, что он тоже от наших поцелуев возбуждался не на шутку, я это постоянно чувствовала, порой его колотило не хуже, чем меня в ту памятную ночь, его руки алчно ласкали мое тело, но дальше трусиков, вернее, их нижних границ они не заходили. Словно эта, обычно самая желанная для мужчин, часть моего тела была для него табу.
Я попробовала подойти к этой проблеме с другой стороны и решила согласиться позировать ему в обнаженном виде. Но согласиться, разумеется, не сразу, а постепенно… Издалека стала расспрашивать его о той военной картине, о которой он мне говорил в день знакомства в Донском монастыре. Он долго отнекивался, говорил, что забросил пока эту работу, что его не устраивает композиция, что пока картина получается слишком литературной, что лучше он просто напишет мой портрет. И действительно начал. Но я оказалась настойчива и требовала показать мне наброски к той картине, надеясь, что женщина там изображена обнаженной. Он отказывался, а я не отставала, не замечая того, что он злится на мои приставания.
Наконец терпение его лопнуло, и он с досады признался мне, что всю эту историю он придумал на ходу, прямо там в монастыре, чтобы был повод подойти ко мне. Он думал, что я обижусь на такое беспардонное вранье, но меня эта история очень позабавила и развеселила.
Пока я хохотала, он сидел нахмурившись и о чем-то напряженно думал. Потом подскочил с дивана, пробежался по мастерской, расшвыривая заляпанные краской табуретки и хлопая себя по лбу. При этом он приговаривал:
— Идиот! Кретин! Дубина стоеросовая!
Потом подбежал ко мне, присел передо мной на корточки и, глядя сквозь меня, заговорил сбивчиво и торопливо:
— Представляешь, война… по всей русской земле… Жаркие бои… Тягостные дни обороны… окопы, слякоть… Атака! Отчаянная! Дерзкая! А где-то партизаны… Лес, маленький костерок… Доят корову. Да, да, у них были коровы, а раз так, значит, их нужно доить! Потом госпиталь… Страшные муки раненых. Молоденькая медсестра. И все их муки на ее лице…
Она страдает не меньше их. Потом школа… Дети прислушиваются к воздушной тревоге…
— Я помню воздушную тревогу, — вставила я, но он меня не услышал. Он даже глаза закрыл и продолжал:
— А где-то далеко в тылу засыпают у станка двенадцатилетние пацаны… Где-то пашут на себе бабы… А ночью в Кремле не спит тот, на котором лежит невыносимо тяжелая ответственность за всю необъятную страну… За всех нас… Забытая трубка в пепельнице, глаза с усталым прищуром вглядываются в карту. Рядом склонились соратники… Маршал Жуков что-то объясняет главнокомандующему, обводя красным карандашом какой-то населенный пункт… А художник идет через всю страну этой страшной дорогой войны, и как фотовспышкой выхватывает своим вниманием то трагический ее фрагмент, то трогательный, то лирический. Ведь и в войну любили! И еще как! Еще сильнее и безогляднее! Это же целый цикл! И название должно быть такое объединяющее… Скажем, «Дорогами войны…». Нет! — Он открыл глаза и резко помотал головой. — Это будет слишком в лоб. Лучше взять первую строчку из песни: «Эх, дороги!..» Ее все знают и любят. Она задумчивая, философская. За нею вся война! И не в лоб! Огромный цикл! И безграничное поле для фантазии. Подойдет любой сюжет! Тут будет и портрет, и батальная сцена, и групповой портрет, и пейзаж, и жанровая зарисовка, и все, что можно придумать! Малыш, ты гений!
Он наконец вспомнил обо мне, так как до сих пор разговаривал исключительно сам с собой. Он подбежал ко мне и стал в восторге целовать меня. Я тоже была рада невероятно, потому что сразу поняла и оценила всю грандиозность этого замысла и гордилась, что это я своими дурацкими домогательствами натолкнула его на такую мысль.
С того момента мы еще больше сблизились. Но, к сожалению, не в известном смысле слова. До этого еще было далеко.
И все-таки в один прекрасный день я буквально принудила его писать с меня обнаженную натуру. Это решение мне нелегко далось, хотя теперь я понимаю, что тогда мне раздеться перед ним хотелось больше, чем ему меня увидеть… Ведь на меня, обнаженную полностью, не смотрел еще ни один мужчина. И я ожидала от этого момента неизведанных, волнующих ощущений. Потом я все-таки рассчитывала, что это толкнет-таки его на последний шаг.