Может, все это было и к лучшему. Путешествуя по периферии, Барбер мог оставаться самим собой. В небольших колледжах ему были рады, а поскольку он был не только самым толстым преподавателем, но и Человеком, Который Носит Шляпы, его милостиво не вмешивали в дрязги и сплетни, которые разнообразят жизнь в провинции. Он был таким пространным и необычным, настолько выходил за рамки нормы, что никому в голову не приходило о нем судачить. Он появлялся на новом месте в конце лета, за его пыльной обшарпанной машиной волочился такой же видавший виды прицеп. Если поблизости оказывались студенты, он сразу просил их за баснословную плату разгрузить его вещи, а потом приглашал всех на завтрак. Это неизменно помогало наладить контакт. Студентам была любопытна его замечательная библиотека, бесчисленные шляпы и особый письменный стол, который ему сделали в Топике, штат Канзас. Стол Фомы Аквинского, как он его называл, — столешница была выпилена полумесяцем, чтобы туда свободно помещался его живот. Барбер производил впечатление почти на всех: студенты во все глаза смотрели, как он передвигался, задыхаясь и пыхтя, медленно перенося свое грузное тело из одной точки в другую, как бесконечно курил длинные сигары, осыпавшие пеплом всю его одежду. Студенты посмеивались над ним за глаза, но это не мешало им преданно его любить. Дети фермеров, продавцов и служащих, они никогда раньше не видели таких умных, изысканных и образованных людей. Среди них неизбежно находились студентки, чьи сердца он разбивал (доказывая тем самым, что дух может быть сильнее плоти), но Барбер запомнил тот первый урок навсегда и больше не попадался в ловушку. В глубине души ему было очень приятно, когда вокруг него кружили девушки, как луны-спутники огромной планеты, но он делал вид, что их страсти ему непонятны, будто он только книжный червь, этакий евнух-добряк, давно проевший свои мужские амбиции. Роль одиночки была горька, но она помогала ему сдерживаться, а если порой это не удавалось, то он уже тщательно проверял, задернуты ли шторы и заперта ли дверь. За все годы скитаний никто его ни в чем не уличил. Он подавлял окружающих своей необычностью, и не успевали коллеги привыкнуть к ней, как он уже начинал прощаться и уезжал, исчезая вместе с заходом солнца.
Из слов Барбера выходило, что с дядей Виком их дороги пересеклись лишь однажды, но, проанализировав в подробностях судьбы обоих, я все-таки думаю, что они могли видеться не меньше трех раз. Первая встреча, возможно, произошла в 1939 году на Всемирной ярмарке в Нью-Йорке. Я точно знаю, что они оба там были, и хотя мало что говорит в пользу моей догадки, вполне вероятно, что они ходили туда в один и тот же день. Мне нравится представлять, как они вместе стоят перед каким-нибудь экспонатом — например, Автомобилем Будущего или Кухней Завтрашнего Дня, — а потом случайно сталкиваются и приподнимают шляпы, одновременно извиняясь: два молодых человека в расцвете лет, толстый и тонкий, клоуны, разыгрывающие репризу на подмостках моего воображения. Эффинг, только что вернувшийся из Европы, конечно, тоже был на ярмарке, и порой и его я включаю в эту сцену: он сидит в старинной плетеной коляске, а Павел Шум перевозит его с площадки на площадку. Допустим даже, что Барбер и дядя Вик стоят рядом, а мимо как раз проезжает Эффинг. Он громко ругает своего русского компаньона, а Барбер и дядя Вик, ошарашенные такой грубостью на людях, улыбаются друг другу и печально качают головами. Не догадываясь, конечно, что одному из них этот калека доводится отцом, а другому дедушкой его будущего племянника. Возможностей таких случайных встреч бесконечно много, но я обычно стараюсь ограничиться самым простым: короткие бессловесные контакты, улыбки, приподнимаемые шляпы, полувнятные извинения. В таком виде они мне кажутся более вероятными, словно, не решаясь слишком размечтаться, сосредоточиваясь на едва заметных деталях, я могу уверить себя в том, что все так и было на самом деле.
Вторая встреча, возможно, произошла в Кливленде, в 1946 году. Она, пожалуй, менее достоверна, чем первая, но я отчетливо помню, как на прогулке с дядей по Линкольн-парку в Чикаго мы видели громадного толстяка, сидевшего на траве и евшего бутерброд. Тот человек напомнил дяде Вику другого толстяка, которого он видел в Кливленде («еще тогда, когда я был в оркестре»), и хотя у меня нет точных подтверждений, мне очень приятно было бы думать, что тот человек был Барбер. Как бы там ни было, все даты отлично совпадают: дядя Вик играл в Кливлендском оркестре с 1945 до 1948 год, а Барбер переехал в кливлендское общежитие Христианского молодежного союза весной 1946 года. По воспоминаниям дяди, как-то вечером тот толстяк ел булку с сыром в большом и людном заведении «Лански Деликатессен» в трех кварталах от концертного зала. Оркестр как раз закончил концерт из произведений Бетховена, и дядя пошел туда с тремя другими оркестрантами-духовиками поужинать. Со своего места он хорошо видел тучного мужчину, который один сидел за столиком в боковой секции. Не в силах оторвать взгляда от этой одинокой необъятной туши, дядя в ужасе наблюдал, как толстяк поглощает блюда одно за другим: две тарелки супа со стопкой мацы, гору тушеной капусты, две порции блинов, три порции салата, всю корзиночку с хлебом, шесть-семь пикулей, торчавших из банки с маринадом. Это обжорство так потрясло дядю, что запомнилось на всю жизнь в качестве иллюстрации настоящего человеческого несчастья в неприкрытом виде. «Всякий, кто так ест, хочет себя убить, — говорил он мне. — Смотреть на такого — все равно что видеть человека, морящего себя голодом».
Последний раз их дороги пересеклись в 1949-м, когда мы с дядей жили в Сент-Поле, штат Миннесота. Барбер работал тогда в Макалистер-колледже. Однажды вечером он сидел у себя и просматривал на последних страницах «Пионир Пресс» объявления о продаже подержанных автомобилей, как вдруг ему на глаза попалась фраза: «Виктор Фогг, в недавнем прошлом музыкант Кливлендского оркестра, дает уроки игры на кларнете». Его пронзила боль, и снова перед ним возник образ Эмили; так ясно и отчетливо, как не являлся ему уже многие годы. Она вдруг снова ожила в его душе, возвращенная к жизни фамилией в объявлении, и всю неделю Барбер не мог не думать о ней, о том, что с ней сейчас, какие повороты судьбы могли ожидать ее, и видел ее с такой четкостью, что чуть с ума не сходил. Учитель музыки вряд ли имеет к ней отношение, но почему бы не попробовать разузнать? Его первым желанием было позвонить Виктору, но потом, прокрутив в уме все, что мог сказать, Барбер передумал. Ему не хотелось выглядеть идиотом, излагая свою судьбу и бормоча что-то бессвязное незнакомому человеку на том конце провода. И он решил написать письмо. Скомкав семь или восемь черновиков, он наконец запечатал окончательный вариант, отправил его и тотчас же, в наплыве горя, стал сожалеть о содеянном. Ответ пришел через десять дней. На листе желтой бумаги из блокнота наклонным почерком было убористо написано: «Сэр, Эмили Фогг действительно была моей сестрой, но я вынужден с прискорбием сообщить Вам, что она погибла в автокатастрофе восемь месяцев назад. Бесконечно сожалею. Искренне Ваш, Виктор Фогг».
Дочитав письмо, Барбер понял, что в нем нет для него ничего нового. Виктор написал лишь то, что Барбер и сам давно уже знал: что он никогда больше не увидит Эмили. А сообщение о ее смерти только подтвердило это. Просто подтвердило, что его утрата — реальность, и с ней он живет уже многие годы. Из-за этого письмо не стало менее горестным, но, оплакав еще раз свою потерю, Барбер страстно захотел знать больше. Что с ней случилось? Где она жила и чем занималась? Была ли замужем? Остались ли у нее дети? Любил ли ее кто-нибудь? Барбер жаждал знать обо всем. Ему хотелось заполнить все белые пятна и воссоздать ее биографию, получить нечто такое, что можно было бы носить с собой всю жизнь: несколько фотографий или, еще лучше, фотоальбом, который он мог бы открывать и мысленно, и в своем кабинете, всегда, когда захочет. На следующий день он снова написал Виктору. Выразив свои искренние соболезнования в первом абзаце, он далее очень деликатно намекнул, что ему было бы исключительно важно знать ответы на некоторые вопросы. Он терпеливо ждал ответа, но прошло две недели, а он не получил ни строчки. Наконец, решив, что его письмо затерялось, Барбер позвонил Виктору. После четвертого гудка он услышал в трубке голос оператора: номер отключен. Но Барбера это не остановило (в конце концов, родственник Эмили может быть беден и настолько ограничен в средствах, что не в состоянии платить за телефон), поэтому он забрался в свой «додж-51» и поехал на Линдвуд-авеню, 1025, где была квартира Виктора. Не найдя при входе среди имен жильцов фамилии Фогг, он позвонил консьержу. Через несколько секунд на звонок, шаркая, вышел низенький человек в желто-зеленом свитере и сказал, что мистер Фогг уехал. «Да он со своим… этим… мальчуганом сразу схватился и дней десять назад того… съехал». Барбер был разочарован, такого поворота событий он не ожидал. Но с тех пор ни на мгновение не переставал думать о том, кто же этот мальчуган. А даже если бы перестал, какое это имело бы значение. Может, это сын кларнетиста, и на этом можно остановиться.