— Это мой единственный выход. Или я становлюсь другим — или мне крышка. Вся моя жизнь — это скверный анекдот, плевок против ветра, полоса сплошных неудач. На следующей неделе мне стукнет сорок один. Если я сейчас не вытащу себя за волосы, то мне уже не выплыть. Я пойду на дно, как топор.
— Тебе надо вернуться к работе. Начнешь писать и сразу вспомнишь, чего ты стоишь.
— Меня от одной мысли с души воротит. Вся эта писанина не стоит ломаного гроша.
— Старая песня.
— На этот раз это не просто болтовня. Я не собираюсь всю оставшуюся жизнь тюкать пальцем по клавиатуре. Хватит быть тенью. Я должен встать из-за письменного стола. Выйти в реальный мир, сделать что-то.
— Например?
— Спроси что-нибудь полегче. — Он умолк, и вдруг, совершенно неожиданно, на губах заиграла улыбка. Я уже забыл, когда он последний раз улыбался. На мгновение передо мной предстал прежний Сакс— Когда сам разберусь, я тебе напишу.
* * *
Я тогда ушел от Сакса с ощущением, что он сумеет преодолеть кризис. Пусть не сразу, пусть со временем, но войдет в привычную колею. При своей жизнерадостности, не говоря уже об уме и силе воли, он не даст обстоятельствам себя раздавить. Возможно, я недооценил, до какой степени была поколеблена его уверенность в своих силах, хотя вряд ли. Я видел, как он мучается, как изводит себя сомнениями и прокурорскими наскоками, но я также видел улыбку и проблеск самоиронии, что внушало надежду на выздоровление.
Однако проходили недели и месяцы, а ситуация не менялась. Правда, постепенно к нему вернулась былая общительность, и его душевный надлом уже не бросался в глаза (эта печать озабоченности, этот отсутствующий вид), но только потому, что он почти не говорил о себе. Его новое молчание отличалось от больничного, однако эффект был похожим. Он участвовал в разговоре, то есть вовремя открывал рот и произносил осмысленный текст, но при этом не касался тем, которые его по-настоящему волновали, ни слова о злополучном падении или его последствиях, и в какой-то момент я понял, что он загнал проблему глубоко внутрь, похоронил ее в тайниках души, куда посторонним вход заказан. Если бы в остальном все наладилось, я бы, наверно, отнесся к этому спокойнее, мало-помалу привык к более тихому и отрешенному Саксу. Но кое-что в его поведении меня откровенно пугало как симптомы развивающейся болезни. Он отказывался от редакционных заказов, не поддерживал профессиональных контактов, потерял всякий интерес к пишущей машинке. Собственно, о том, что с «писаниной» покончено, он мне сам сказал по возвращении из больницы, но тогда я ему не поверил. Свое слово он сдержал — плохой знак. Работа для Сакса всегда была центром созданного им мироздания, и, когда она ушла из его жизни, сама жизнь как будто потеряла смысл. Он дрейфовал в океане дней, похожих один на другой, и, кажется, ему было безразлично, прибьет его к берегу или нет.
Между Рождеством и Новым годом Сакс сбрил бороду и коротко остригся. Перемена была разительная — просто другой человек. Он словно усох, одновременно помолодел и постарел. Я вздрагивал всякий раз, когда он входил в комнату, и целый месяц прошел, пока я привык. Дело не в том, какой Сакс был лучше, тот или этот, — мне не нравилась перемена как таковая, любая перемена. Когда я спросил, зачем он это сделал, он равнодушно пожал плечами. После паузы, видя, что я жду более развернутого ответа, он пробурчал что-то про личную гигиену и ничтожные затраты, а потом стал развивать мысль о своем вкладе в капиталистическую систему. Бреясь три-четыре раза в неделю, он помогает компаниям по производству лезвий и тем самым вносит свою маленькую лепту в американскую экономику, а также пропагандирует здоровый образ жизни.
После такой отговорки мы больше не возвращались к данной теме. Сакс явно не выказывал желания, ну а я не настаивал. Его молчание еще не говорит о том, что он считал эту тему неважной. Конечно, каждый человек волен сам решать, как ему выглядеть, но в случае с Саксом это воспринималось как варварская акция, чуть ли не членовредительство. Левая сторона лица и скальп сильно пострадали при падении, на нижнюю челюсть и височную часть наложили множество швов. Борода и длинные волосы удачно скрывали страшные шрамы, теперь же искореженное лицо было выставлено на всеобщее обозрение. Если я правильно понял Сакса, ради этого он все и затеял. Ему хотелось предъявить миру свои раны, дать всем понять, что отныне эти шрамы определяют его суть. Ему хотелось, чтобы каждое утро, увидев себя в зеркале, он вспоминал о том, что с ним произошло. Шрамы были верным средством от забвения, гарантией, что важнейшее событие никогда не изгладится из его памяти.
Однажды в середине февраля я встретился с моим издателем в манхэттенском ресторане в районе Западных 20-х стрит. После ланча я двинулся пешком в сторону метро на углу Восьмой авеню и 34-й стрит, чтобы вернуться в Бруклин. Не доходя пяти или шести кварталов до станции, я заприметил на противоположной стороне знакомую фигуру. То, как я поступил, не делает мне чести, но в тот момент это казалось правильным решением. Мне захотелось узнать, как он проводит время, получить хоть какую-то информацию, и, вместо того чтобы его окликнуть, я незаметно последовал за ним. Было холодно, и серое промозглое небо обещало разродиться снегом. Часа два я бродил за ним тенью по лабиринту улиц. Сегодня, когда я об этом пишу, картина представляется мне более зловещей, чем она была, — по крайней мере в том, что касается моих действий. Я не собирался за ним шпионить или выведывать его секреты — я хотел увидеть просвет, обнадеживающие признаки, которые бы развеяли мою тревогу. Я говорил себе: «Сейчас он меня удивит. Сейчас он докажет, что с ним все в порядке». Но два часа скитаний между Таймс-сквер и Гринвич-Виллидж пролетели впустую. Сакс, задумчивый и неторопливый, бесцельно слонялся по городу, как заблудшая душа. Подавал милостыню нищим. Останавливался, чтобы закурить очередную сигарету. Зашел в книжную лавку и, сняв с полки мою книгу, углубился в нее на несколько минут. Заглянул в порношоп и полистал журналы с голыми девицами. Задержался перед витриной магазина электроники. Потом купил газету и устроился с ней в кофейне на углу Бликер и Макдугал. Собственно, там я его и оставил — в момент, когда официантка брала у него заказ. Это бессмысленное времяпрепровождение подействовало на меня так тяжело, так гнетуще, что по возвращении домой я даже ничего не сказал Айрис.
Сегодня я вижу, как мало тогда понимал, глядя со своей колокольни. Я делал выводы на основании поверхностных впечатлений и разрозненных фактов, составлявших лишь надводную часть айсберга. Знай я все факты и обстоятельства, скорее всего, не было бы у меня повода для отчаянных умозаключений. О многом я тогда не ведал, и в первую очередь — о роли Марии Тернер в жизни Сакса. Начиная с октября, они встречались регулярно по четвергам, с десяти утра до пяти пополудни. Это стало мне известно только два года спустя. И он, и она заверили меня, что секса там и близко не было. Обе редакции этой истории в главном совпадали, да и повадки Марии были мне хорошо знакомы, так что сомневаться не приходилось.
Задним числом понимаешь: в том, что Сакс потянулся к ней, нет ничего удивительного. Мария, можно сказать, была живым воплощением катастрофы, главным персонажем драмы, приведшей к падению с лестницы, поэтому важнее ее человека для него в тот момент не было. Я уже говорил о его решимости удержать в памяти события того вечера, и кто еще мог ему в этом помочь. Сблизившись с Марией, он мог постоянно видеть перед собой символ своего перерождения. Она не позволит его ранам затянуться. Всякий раз при встрече с ней он будет заново испытывать все те эмоции, которые едва его не убили. Он будет повторять этот опыт, трудиться денно и нощно, и со временем, бог даст, достигнет совершенства. Так, вероятно, все начиналось. Целью было не совратить Марию, не переспать с ней, а подвергнуть себя искушению и посмотреть, хватит ли сил выдержать. Сакс искал лекарство, способ вернуть себе самоуважение, и тут требовались самые радикальные меры. Чтобы понять, чего он стоит, он должен был снова поставить все на карту.