Мысль о миссис Виттерспун мне не пришла в голову. Даже когда однажды вечером мамаша Сиу что-то вскользь сказала про «леди вдову», я не сложил два и два. В этом отношении я безнадежно отставал от сверстников — я, мистер всезнайка, одиннадцати лет от роду, не понимавший главного, что бывает между мужчиной и женщиной. Я считал это просто взрывом плотских вожделений, от чего человек становится неуправляем, и потому, когда Эзоп однажды сказал, что все время думает о какой-нибудь нежной и теплой дырке и ужасно хочется сунуть (ему как раз стукнуло семнадцать), я подумал только о шлюхах в Сент-Луисе — вечно растрепанных, злых на язык куклах, которые шастали по бульварам и в два часа ночи, продавая себя вразнос за холодные звонкие доллары. Я ни черта не знал ни о взрослой любви, ни о женитьбе, ни о так называемых высоких чувствах. Единственной мне знакомой супружеской парой были дядя Склиз с тетей Пег, но у них в семье отношения вполне исчерпывались бранью, драками и плевками, так что, конечно же, я не случайно оказался в столь важном вопросе невеждой. Когда мастер исчезал из дома, я считал, что он отправился в Сиболу и либо играет в покер, либо сидит в кабаке с бутылкой местной отравы. Мне и в голову не пришло, что у него мог случиться роман с благородной дамой, каковой была леди Марион Виттерспун, и что чем дальше, тем больше мастер в нем увязает. Когда я болел, я было сам положил на нее глаз, однако тогда мне было так худо, что я потом почти все забыл. Она осталась галлюцинацией, призраком, порожденным дыханием смерти, и хотя лицо ее иногда и мелькало в памяти, я не очень-то верил, что она настоящая. Только раз я стал о ней думать и решил, будто это был призрак матери, но быстренько отогнал эту мысль, испугавшись, что не признал родную мать.
Мозги мои вернулись на место только после двух происшедших у нас несчастий. В начале декабря Эзоп открывал банку со скользкими, липкими персиками и порезал палец. Сначала это показалось ерундой — обыкновенная царапина, заживет; но ранка не зажила, а, наоборот, загноилась, палец распух, а на третий день Эзоп слег в жару. Счастье, что мастер тогда оказался дома, поскольку наряду с многими прочими талантами он обладал широкими познаниями в медицине, и в то утро он поднялся проведать больного, а через две минуты вышел, часто моргая и вытирая слезы.
— Нельзя терять времени, — сказал он. — Это гангрена, и если не отнять палец, она распространится на кисть, потом на руку. Скорее беги зови мамашу Сиу, пусть все бросает и вскипятит два ведра воды. Я в кухню точить ножи. Операция через час.
Я бросился исполнять, что было велено, разыскал возле сарая мамашу Сиу, а сам стремглав бросился в дом, взлетел на второй этаж и приземлился возле постели больного друга. Вид у Эзопа был жуткий. Его блестящая черная кожа потускнела, лицо покрылось белесыми пятнами, голова металась на подушке, а в груди клокотало так, что слышно было с моего стула.
— Держись, парень, — сказал я. — Недолго осталось. Мастер тебя вмиг вылечит — оглянуться не успеешь, как будешь опять внизу тренькать на своем пианино.
— Уолт? — сказал он. — Это ты, Уолт?
Он открыл налитые кровью глаза и посмотрел на голос, но глаза были такие мутные, что вряд ли он меня видел.
— Конечно я, — отвечал я. — Кто ж еще бы сейчас тут с тобой сидел?
— Уолт, он сказал, он отрежет мне палец. Он меня изуродует, Уолт, и я буду на всю жизнь калекой, потом меня ни одна девушка не полюбит.
— Ты уж и так изуродован дальше некуда, это же не мешает тебе мечтать о пиписьках, а? Он же тебе какой палец отрежет? Только мизинец — один мизинец, да и тот на левой руке. Главный останется при тебе, будешь девок гонять только так.
— Не хочу, — простонал он. — Если он мне его отрежет, значит, нет на свете справедливости. Значит, Бог отвернулся от меня, Уолт.
— Смотри, у меня тоже не десять пальцев, а мне наплевать. Вот отрежет его тебе мастер, и будем мы с тобой вовсе как близнецы. Члены братства «Девять пальцев», братья до последнего вздоха, мастер так нас и называет.
Что я только ни делал, чтобы его утешить, но началась операция, меня отпихнули, и обо мне забыли. Мастер Иегуда с мамашей Сиу принялись за работу, а я стоял возле двери, закрыв руками лицо, и то и дело подглядывал за происходящим сквозь растопыренные пальцы. Эфира не было, обезболивающих тоже не было, Эзоп выл и выл, с начала и до конца, и от страшного его голоса у меня кровь стыла в жилах. Мне его и так было жалко, а вой этот едва меня не доконал. Вой был нечеловеческий, а ужас, звучавший в нем, был такой бездонный и бесконечный, что я сам с трудом удерживался от слез. Мастер Иегуда работал спокойно и хладнокровно, как опытный хирург, но мамаша Сиу отреагировала на Эзопов вой вроде меня. Такого я от нее не ожидал. Я привык думать, что индейцы не показывают своих чувств, что они храбрей и выносливей белых, но мамаша Сиу, глядя, как хлещет кровь и Эзопу становится все больней и больней, стала сама не своя, начала охать и причитать, будто это резали не его, а ее. Мастер Иегуда прикрикнул и велел ей взять себя в руки. Она попросила прощения, а через пятнадцать секунд уже опять давилась слезами. Для медсестры она оказалась чересчур жалостливой и только мешала мастеру, так что в конце концов он ее шуганул. «Нужна еще горячая вода, — сказал он. — Ну-ка, быстро, женщина. Одна нога здесь, другая там». Это был предлог, чтобы ее выставить, и она метнулась мимо меня прочь, из комнаты к лестнице, ослепнув от слез, закрывая руками лицо. Мне хорошо было видно, как все произошло: как она запнулась о первую же ступеньку, как хотела поймать равновесие, но нога подогнулась, и огромное ее, неуклюжее тело запрыгало, закувыркалось по лестнице и рухнуло на пол внизу. От грохота вздрогнул весь дом. Потом она вскрикнула, потом подхватила левую ногу рукой и суетливо заползала по полу.
— Ах ты слепая старая сука, — сказала она. — Ах ты слепая старая вонючая сука, ты посмотри, что наделала. Свалилась, треклятая дура, ведь сломала же ногу.
Следующие две недели дом был мрачный, как лазарет. Мы с мастером целыми днями носились по лестнице вверх и вниз, ухаживая за двумя прикованными к постели больными — кормили, поили, выносили горшки, разве что не мыли отлежанных задниц. Эзоп скорбел, мамаша Сиу поливала бранью себя с утра до ночи, а так как кроме них у нас еще была скотина, которую нужно было накормить, были комнаты, в которых нужно было убрать, постели, которые нужно было застелить, посуда, которую нужно было вымыть, печка, которую требовалось растопить, то понятно, что у нас с мастером не оставалось ни единой свободной минуты. Между тем близилось Рождество, истекал назначенный срок моего обучения, а я все равно подчинялся земному притяжению, как раньше. Мне было горько. Я превращался в обыкновенного человека, который живет, делает свое дело, умеет читать и писать, и если так пойдет и дальше, глядишь, я скоро начну брать уроки риторики и запишусь в бойскауты.
Как-то утром я проснулся раньше обычного. Проверил Эзопа, проверил мамашу Сиу, увидел, что они еще спят, и спустился на цыпочках вниз, решив удивить мастера тем, как я рано встал. Как правило, он в это время был уже на ногах, готовил завтрак и все остальное к началу нового дня. Но в то утро я не услышал из-за двери ни запаха кофе, ни шипенья бекона на сковородке и входил в кухню, уже сообразив, что там никого нет. Он в сарае, подумал я, пошел собрать яйца или доить коров, но тут я заметил холодную печку. Зимой первым делом мы разжигали огонь, а в тот день воздух был настывший, холодный, так что в кухне от дыхания шел пар. Что ж, сказал я себе тогда, значит, наш старик наконец устал и заспался. Ну и дела. Значит, сегодня я его разбужу, а не он меня. Я снова поднялся, постучал в дверь его спальни, потом еще и еще раз и, не получив ответа, открыл и осторожно вошел. Мастера в комнате не было. Его там не просто не было — постель стояла аккуратная, нетронутая, несмятая, и по всему было видно, что он дома не ночевал. Сбежал, сказал я себе тогда. Взял и сбежал, только мы его и видели.